Мария Ряховская - Записки одной курёхи
У домишка почтарки тети Нюры – окошки у земли – я остановилась. Хозяйка как раз стояла у калитки, провожала свою сестру Капу. Нюра подозвала меня и удерживала за плечо теплой рукой, сестры договаривали. Они расстались девушками в карельской деревеньке за Калинином, с год как беда заставила Нюру найти сестру и поселиться здесь, в Жердяях.
Мы помахали Капе и вошли в полутемный Нюрин дом. Здесь душновато, сладковатый запах, Нюрина дочка Таня лежит с парализованными ногами, заливает одеколоном пролежни. Я помогала Нюре помыть Тане голову, поливала и подавала. Нюра дала почитать мне «божественную книгу» – толстую и без картинок. На прощание Нюра и Таня, сидевшая с накрученным на голову полотенцем, пропели мне церковный гимн.
– Не заме-едль дверь откры-ыть… Оборве-ется твоей жизни ни-ить…
Таня пела тихонько, мытье ее обессилило.
– Крёстная другое говорит: молись святому Николе, – сказала я.
– Святому? – переспросила Нюра. – А у нас святых вроде и нету. У нас молельный дом и Троица: Бог Отец, Бог Сын и Дева Мария. Это, что ли, Троица? Или нету у нас Троицы, а? – Нюра повернулась к Тане, но та уже дремала и не слышала нас.
Когда я уходила, она пробудилась и едва слышным голосом попросила меня нарвать ей ромашек на лугу.
– Пойди к реке, – сказала она, – там самые крупные. По вечерам их река туманом поит, а утром солнце отогревает.
На мой вопрос о кладе, – дескать, рядом с ним живете, бугры те в окно видать, – Нюра горестно ответила:
– На что мне клад?! Клад – все то, чего у нас нет. Если б Таню вылечить…
Цветов я надергала каких попало возле самого Нюриного дома, – некогда мне, мне к месту клада надо!..
– Пой гимны – тогда бояться не будешь, хороший мой, – напутствовала меня Нюра.
Карелкам Капе и Нюре русский язык был чужой, так что мужского и женского родов в речи они не ведали.
Вечерело. В сумерках светилась одна железная заплата на Нюриной рубероидной крыше. Я шла в мокрой тяжелой таволге, вдыхала ее вечерний аромат. За мостом тропа поднималась к лесу, за которым было Пятницкое шоссе и автобус, который вез нас в город. Я помедлила перед чернеющим лесом и затопала по накиданным в грязи веткам. Отгоняла страх, пока из леса на меня не полезло большое и темное.
– Не заме-едль дверь откры-ыть… Оборве-ется твоей жизни ни-ить… – пела я, стуча от страха зубами.
На опушке страшилище распалось, одна часть оказалась коровой, другая жердяйским пастухом Серым, – он был двухголов и многорук. Теленка несет – наконец догадалась я.
– Ко мне, рядом, – выговорил Серый, – забодает, дура!
Я пошла по тропе, висевший на руках Серого теленок тыкал меня в спину острым копытцем. Серый безостановочно ругал корову: в телках была дурочка, в коровах стала дурищей!..
Три дня назад корова отстала от стада, в лесу отелилась, и вот только Серый нашел ее. Я оглянулась: не набегает ли корова в ярости?.. Голова теленка моталась. В оголенной костистой груди Серого хрустело, как в дедовом ламповом приемнике.
– День не курил – загнусь! Сваливаю, черт меня забодай! – божился Серый. – На завод уйду! Пусть сами пасут! С двенадцати лет в пастухах.
На лавах – нашем жердяйском мосту – я осмелела, поглядела на корову. Она встала в таволге и мычала, так что в боках получались ямы. Серый перенес теленка по лавам, уложил на траву и прикрыл своей рубахой. После чего стал двигать руками возле пояса, и я увидела, как в траве у его ног забегало. Он снял с себя хлыст – вот что оказалось. Едва он пробежал лавы, корова рысью двинулась вдоль таволги.
– Куда? Убью! – заорал Серый. Повернулся к моему берегу и поклялся: – Чтоб я сдох! Уйду на завод! Отбегал!
Не мне одной клялся Серый. Над теленком стояли моя бабушка и Капа.
Вечером разбирали мое поведение. Само собой, винили Крёстную.
– С годами верхние слои памяти разрушаются, – говорила мама. – Человек помнит лишь детское. Клад, чертовщина… Французов здесь не бывало, они отступали по Калужской дороге.
Бабушку в Крёстной раздражала властность собственницы – мы в Жердяях были новоселы, дом купили за пять лет до моего рождения.
– Клад разве ее? Земля государственная. Как ее дочь вышла замуж, Крёстная взяла из клада десять золотых монет – и пожалуйста, взнос за кооперативную квартиру. И сейчас Крёстная точно потаскивает из клада. У дочери двое детей, мужа нет, – а ходят в кроссовках по сто пятьдесят.
Бабушкины речи вредны для меня: ведь кладов не бывает!.. – и вновь мама говорит о чепухе вроде заклинаний и разрыв-траве. Взглядом требует помощи от папы.
Он не отказывает маме и одновременно не упускает случай оснастить мою память историческими сведениями:
– О, споры о принадлежности кладов – со времен Средневековья. В конце концов было решено: если сокровище обнаружено с помощью доброго духа, то нашедший оставляет клад у себя. Если же находке способствовал нечистый… леший или колдун какой… и произошло такое в обмен на услуги нечистой силы, – то счастливчика в суд, а клад в пользу государства.
Был ли дедушка в согласии с бабушкой? Или же и на пенсии он, бывший начальник СМУ, думал о пользе разумного распределения богатства?
– Двадцать пять процентов нашедшему – и то за глаза, – сказал дедушка. – Нарядчик, бывало, припишет, и завтра надо срезать расценки. Товарищи, надо платить за работу. А мы платили за ля-ля. Вот и проели державу.
Бабушка припомнила, как во времена НЭПа свинья вырыла горшок с монетами. Вынюхала денежки!..
Ах, свинья времен бабушкиного детства!.. Эта свинья в бесконечных разговорах, какие мы вели в дождливые дни июля, к августу выросла в образ кабана с крепкими клыками и нюхом на золото. Причем этот громадный и клыкастый кабан оказался предводителем, главой стада, и столь грозным, что если он велит своему стаду стоять, то пугай криком, угрожай огнем, да какое угрожай: тычь в рыло факелами! – не двинется.Превращение чуткой к денежкам свинюшки в жадного до золота и грозного кабана предшествовало нашему бегству в Москву, там – ежедневное ожидание подвижки антициклона и хождение с мамой в универсам. В середине августа дожди ушли, стало тепло, и мы двинулись в Жердяи. Едва ли не последний автобус высадил нас в углу поля, где начиналась жердяйская тропа. Вовсе стемнело, когда мы стали подходить к углу леса. Отец остановился, сбросил рюкзак и произнес:
– Ха, явились, не запылились!..
Помню, что мы с мамой продолжали идти со своими ношами. Позади четыре часа дороги, какие еще разговоры.
Отец обогнал нас и стал на тропе, как бы загораживая:
– Кабаны…
В этом месте поле выгибалось. На подъеме ближе к лесу кабаны и стояли.
– Семь… – прошептала мама. – Огромные.
Случалось, кабаны приходили на гороховое поле за домом Крёстной, мы их с крыльца видели.
Мама пересчитывала зверей, то семь бывало, то восемь. Отец уходил по тропе и пугал кабанов криками, топал и зажигал спички. Возвращался и вроде как спрашивал:
– Но ведь если пасутся, должны ходить.
Восьмой кабан разрывал бугор с кладом, а семеро не давали нам пройти, чтобы мы не помешали их старшему. Такое я сказала родителям.
– Если бы яма с картошкой… – Отец едва меня слушал. У него осталось две спички. – Что кабану металл?
– А генерал? – Я заплакала.
Тогда отец набрал соломы, связал пук и поджег.
С факелом над головой побежал по тропе. Мы видели, как он с клоком огня в руках добежал до ближнего кабана. Постоял там и медленно вернулся к нам. Кабаны оказались тюками сена.
После я рассмотрела. Полукруглый тюк, высотой с меня, стянут железной проволокой. Только тут мы увидели, что поле голое. Новая модель комбайна выстреливала такие тючки.
Отец шел последним, посмеивался над собой, оправдывался:
– У нас на Урале стог сена так и называется – кабан! Это еще что!.. Плыли по Рыбинке на яхте, – ночью было, да шторм еще, – приняли полузатопленную церковь с ее порталом за плавучий док. Пускали красные ракеты – сигналы о помощи.РАССЛЕДОВАНИЕ
Пошла относить банку к нашей молочнице Евдокии Степанне, одной на всю деревню державшей корову, тощей хитрой бабе с большими золотыми шарами в ушах и в старых полинялых кальсонах под ситцевой юбкой. В глаза Евдокии льстили, приглашали пошутить или позлословить – за глаза считали ее деньги, по деревенским понятиям немалые, судили за прижимистость и злопамятность.
И были на то основания. Скосишь у себя перед домом траву – знай, посчитает бабка Дуня за личную обиду: «Моя корова здесь паслась» – и не даст молока. И вот соберутся обиженные на лавке и начнут ее ругать. Дескать, молоко она водой разбавляет. Может, и вовсе у нее половина мела: сливок-то давно не видать. Решили, что украденное у своих покупателей молоко возит в Москву ее сын на казенном грузовике. Партийных шишек, мол, каких-то поит. Евдокия Степанна, скорее всего, агент, за верхушку она, против народа.
Я гляжу на Евдокию, думая про ее привычку никогда не смотреть в глаза, а самой украдкой стрелять изредка своими маленькими глазками, прошибать насквозь. Она льет мне молоко, и я спрашиваю про клад: «Знаете что о нашем кладе?»