Александр Яблонский - Абраша
Подьячий скрипел гусиным пером, не переставая.
– Батюшка, свет, Андрей Иванович, – голос у Прошки был тонкий, мальчишеский, озорной, – а Алену эту когда подвесим?
Ушаков плотнее сжал губы, взгляд заиндевел. Малец прав: доказчику – первый кнут, аль не затевает ли он на ответчика напрасно иль по какой злобе наговор. Правда, здесь можно было без розыска показания за истину принять – обрезанный уд, отсутствие нательного креста… Но все это хлипко. И помрачнел полковник лейб-гвардии Семеновского полка и генерал-адъютант оттого, что знал: причина милости к изветчице не в убедительности извета. Причина – в другом, и эта причина проста и обидна для него – лучшего российского мастера сыскных дел, ибо не способствует она чистоте розыска, не связана с незыблемыми законами его службы, не опирается на опыт его великих предшественников. Разве возможно было такое при Князе-кесаре Федоре Юрьевиче Ромодановском или графе Петре андреевиче толстом! а сия причина шла через Шестакову – говорливую бабу, которую Матушка Государыня выписала из Москвы, вдобавок к любимым болтушам Авдотье Чернышевой и Юшковой. А эта Шестакова – сродственница Аленина. Так дела делаются ныне! Но перечить Благодетельнице не будешь, смолчишь, и в пояс поклон отвесишь…
– Нет, не подвесим, – лишь ответил, и опять недобро блеснул глаз ответчика, и загрустил Прошка: дело понятное, молодое, охота бабу помучить, сладко ее тело белое полосовать, криками наслаждаться. Ничего, это пройдет. Андрей Иванович никакого удовольствия от работы своей не получал: работа она и есть работа, тянешь лямку, какое удовольствие…
Подьячий вопросительно уставился: что дальше писать.
– а ранее, любезнейший, ты показал, что тайный уд поврежден от бывшей французской болезни… И лекарь тот, что уд твой резал, стало быть, помер… – Ушаков искоса глянул на Андрона, и кат все без слов понял: поднял капитана и волоком – ноги того не слушались, как онемели, – подтащил к дыбе, завел руки назад и продел в шерстяной хомут.
Хруст, стон, смрадный дух. Единожды вывернутые, вправленные и опять вывернутые суставы не держали, связки разрывались, позвонки выпадали. Андрон привычно, буднично, размеренно, лишь глазные впадины почернели, и веки кроваво налились: выпад правой ногой вперед – удар – вопрос – протер язык; выпад – удар – вопрос – язык; выпад – удар – вопрос…
– А крест где?
– Потерял.
– Врешь!
– Потерял.
– Пошто новый не купил?
– Не успел…
Удар – вопрос – язык. С кнута налипшие шматы мяса прочь, и опять – удар – вопрос – язык, выпад – удар – вопрос… Капитан уже хрипел. Тонкая алая змейка из капитанова полуоткрытого рта на пол – шмыг. Проша аж рот раскрыл: смотрит, учится, улыбается. Ушаков вспомнил, что еще одно дельце чуть не позабыл: опять надо этого адамку педрилло с Франческой араюшкой мирить. Вот не заладилось. Язык у этого педро – Миро, как лезвие, но Анна в нем души не чает, всех своих шутов под педрилкино подчинение определила, в обиду его не даст, но и за арайку держится – как-никак первая на Руси опера им поставлена. Ушаков, правда, на этой «Силе любви и ненависти» чуть скулу не своротил, зеваючи, но Государыня зело довольны были. Ох, дела… Да тут еще этот капитан. (Андрон поменял кнут.) Кажись, сродственник Прокофия Богдановича и адмирала Синявина. Темное дело. Лучше его, конечно, за беспамятство списать. Не даром бумага к Делу пришпилена, что военная Коллегия сентенцию вынесла: означенного капитан-поручика из-за несовершенного в уме состояния ныне в воинскую службу употреблять не можно. Да и слуга его – Афонька – показал, что в барине помрачение ума вышло, и тетка его – Анна евстафьевна сказывала, что в роду у них были в уме недужные… темное дело. Но Матушка-Государыня уперлась, не поспоришь…
– Пошто к стене лицом молишься?
– Ложный извет.
– Жинка твоя, Алена…
– Извет…
– Лепешки пресные пёк…
– Не-ее…
– Курицу русскую в пятницу по жидовскому правилу до захождения солнца резал и в субботу ел – показания имеются, говори…
Капитан уже не хрипел – выл. Удар – язык – удар – язык – удар – удар. Тело на виске обмякло. Блюментрост подошел, веки подвешенного приоткрыл, пощупал, поколдовал, покачал головой.
– Сымай. Кончай на сегодня. – Зря мучить Андрей Иванович не любил: без пользы для Дела – время тратить, да и человечика жаль…
– Подпишите, ваше Сиятельство?
Ушаков подписал. Теперь подписать должен секретарь, а за ним и ответчик. Руки капитана – как плети – не слушались, висели безвольно, но порядок есть порядок, – посему Андрон взял хладную кисть, и она вывела корявую подпись. Теперь – бумага справна. Без этого розыск – не розыск, пытка – не пытка. Даром труды потрачены.
– Давай. Завтра с утречка его высокопреподобие беседу с ним вести будут. Государыня так Свою высочайшую волю определила: поелику дело касаемо от веры православной отступничество, быть на расспросе Члену Святейшего Синода…
– Который изволит присутствовать – владыко Феофилакт? – хромоногий секретарь интерес проявил.
– Архимандрит Соловецкий – Захарий.
Это серьезно, понял Андрон. Работы будет много. Настоящий розыск с пристрастием начнется. В подтверждение его догадки Ушаков закончил:
– Так что, думаю, одной дискуссией его высокопреподобие не ограничится – не без потаенного сарказма молвил он, – встряска, и… спицы, пожалуй, приготовить.
– Спицы, спицы – радостно подхватил Прошка и, по-детски подпрыгнув, в счастливом изумлении потер руки – чисто ребенок. Ушаков этого не любил – даже поморщился, но Проша так умильно на него смотрел… Хороший мальчик, Андрону смена.
Андрей Иванович свернул «Допросные листы» и передал подьячему, тот их аккуратно разгладил и разложил титулом вверх: «О совращении отставного капитан-поручика Александра Артемьева сына Возницына в иудейскую веру откупщиком Борохом Лейбовым» .
На сегодня хватит. Много ещё конфузий, интимных баталий, сказываний «Слова и Дела Государева» предстояло решать сегодня. Посему, не прощаясь, исполнив поворот кругом – марш, покинул Главное здание Канцелярии её бессменный Начальник.
– Спицы, спицы – восторженно повторял Прошка-малолетка, влюбленно глядя вслед мерно чеканящему шаг Ушакову.1.
Не заладилась осень в тот год. Поначалу стояла жара. Сучья, мох, прошлогодние шишки, вереск трещали под ногами, лесной песок вздымался пороховым дымком при каждом шаге, сушь пропитала лес, и грибами не пахло. Такого долгого и сухого бабьего лета не было много лет, во всяком случае, Абраша не помнил, да и старожилы, с которыми он судачил пару раз в неделю около лавки, которая завозила в поселок хлеб, консервы, спички, папиросы, лимонад и дешевую водку, припомнить не могли. Настя говорила, что «жарь умалишенная» была в осень 66-го года, но с ней не соглашались. Абраша в спор не вмешивался, потому что с лета к нему стала приходить Алена, ее младшая сестра.
Так что весь сентябрь о грибах нечего было и думать. Один лишь раз собрался он в лес, но даже сапог не надел, пошел в старых сношенных кедах. В низинах, где обычно он брал полную корзину благородных подосиновиков, груздей и волнушек, ничего кроме червивых горькух не было, так что засолить трехлитровую банку удалось с трудом. Зато в октябре полило.
Дождь шел неделю. Абраша возликовал. Он с радостным возбуждением наблюдал, как шествуют мимо его дома промокшие люди – в субботу автобусы ходили реже, желающих провести выходные на лоне природы, да еще и позабавить себя грибной охотой было много. Поэтому они набивались в старые скрипящие и кряхтящие жертвы ПАЗовской индустрии так, что проржавевшие двери-гармошки не закрывались, люди свешивались грязно-серыми гроздьями, придерживая руками шляпы, кепки, косынки. Раскрытые зонты, корзины, сумки, платки, края дождевиков, плащей и демисезонных пальто трепыхались под дождем, как крылья старой промокшей птицы, с трудом долетающей до своего гнезда. Около поселка основная масса пассажиров вываливалась и, увязая в грязи, суетливо поспешала к своим невзрачным дачным домикам, чтобы быстренько принести пару ведер воды из ближайшего колодца, раздеться, просушиться, растопить буржуйки, достать нехитрую закуску – сыроватые бутерброды с вареной колбасой, соленые огурцы, крутые яйца, холодную отварную картошку, откупорить бутыль вина или водки и, глубоко вздохнув, начать отдыхать в предвкушении завтрашнего солнечного утра, которое принесет им столь долгожданную встречу с крепкими красноголовыми красавцами, беззаботно и нахально выглядывающими из серо-голубого мягкого теплого мха. Абраша радовался не потому, что знал о беспочвенности мечтаний своих малознакомых соседей – дождь прольет еще как минимум пять дней, и не потому, что в любом случае им – этим милым, уставшим городским, то есть беспомощным в лесу людям, недоступны тайны его – Абраши – леса, с полянками, оврагами, опушками, где каждый куст был запримечен, облюбован, изучен. Абраша точно знал, где пойдут белые при сухой погоде, а где – при дождливой, на какой день после дождя могут быть рыжики – это чудо лесного царства, и когда следует их брать, чтобы не успели зачервиветь, где можно найти россыпь маленьких моховичков, желтенькими цыплятками взбегающих к сосновому бору, под какими зарослями увядающей травы прячутся грузди, на каких песчаных косогорах пригрелись ласковые, доверчивые маслята… Он жил с этими лесами, как живет порядочный пожилой муж со своей многолетней спутницей жизни, зная все ее капризы, предугадывая тайные желания, заранее обходя щекотливые темы в разговоре. Дачники же – соседи, забегали в лес, как будто наносили визит любовнице – страстно, но суетливо, украдкой поглядывая на часы – не опоздать бы домой к законной супруге. Но не это, повторюсь, радовало его. Его радовал дождь. Звуками возвышенной музыки были всхлипывающие стоны, издаваемые бурой грязевой массой при каждом погружении и каждом высвобождении резиновых сапог, бот, лыжных ботинок, модных, но бесполезных здесь – насквозь промокших кроссовок. Этот чавкающий ритм многоногой толпы, соединяясь с «Болеро» остинатного шума дождя, дробно обрабатывающего крышу маленького сруба, доводил его до восторженного экстаза, до того катарсиса, который был так хорошо известен древним и напрочь забыт в сутолоке двадцатого века.