Нина Нефедова - В стране моего детства
– Поваляйся, курва! Покатайся, курва!
И в этот момент в комнату вошел отец и буквально остолбенел:
– Ты все-таки думай, кому рассказываешь! – сказал он резко, чего никогда не позволял себе в отношении матери.
– Да, ведь я, Вася, как в народе сказывают, – виновато оправдывалась бабушка.
А нам с сестрой очень понравилось это слово, было в нем что-то круглое, ласковое. И мы иногда в ссорах шепотком обменивались им: «Курва!», «Ты сама курва!». Слово «дура» нам казалось куда более неприличным.
Когда я вышла замуж, мой муж, тоже студент университета, продолжал оберегать мой слух от неприличных слов. Если мы шли с ним отдавать в починку мои туфли, он не разрешал мне подходить на рынке к сапожному ряду:
– Ты что, не знаешь выражения «ругается как сапожник»?
Неудивительно, что я не знала и не понимала значения многих ругательств. Однажды, мои подружки по университету, филологички, посетовали на то, как много непристойных слов им приходится слышать на семинарах по фольклору.
– Представляешь, читаем тексты, где, то и дело встречается слово на букву «б…»
– А что это за слово?
– Не придуряйся! Как будто ты не знаешь!
Но я и верно не знала. На всякий случай решила осведомиться у мужа.
– Но, но! Смотри у меня, – грозно прикрикнул на меня муж. Пристыженная, я уткнулась в книжку. А теперь этим словом запросто обмениваются между собой девицы.
Пристрастие деда к водочке чуть было не кончилось для него трагически. Пьяный он свалился в подпол волостного правления, куда отправился выяснять отношения с «начальством». Дело было поздно вечером, никакого начальства на месте уже не было. Была лишь одна сторожиха, да и та куда-то вышла, оставив крышку подполья открытой. Дед сделал в темноте шаг, другой и… полетел вниз. Услышав его стоны и брань, сторожиха кинулась звать людей. Они вытащили деда наверх и отволокли домой.
На деда было страшно смотреть: лицо его было в кровоподтеках, левая рука сломана, а на правой – от кисти до локтя зияла ссадина. Сломанную руку фельдшер уложил в гипс, а вот с правой рукой дело обстояло похуже: рука распухла, посинела, началась гангрена или, как раньше говорили, «антонов огонь». Срочно деда повезли в земскую больницу в Очер.
– Резать! – сказал доктор, ощупывая пальцами почерневшую отекшую руку деда. – Готовьте к операции! – распорядился он.
Услышав слово «операция», дед подпрыгнул:
– Не дамся! Лучше дома подохну! – и направился к дверям кабинета.
Как ни уговаривал его отец послушаться доктора, дед стоял на своем. Привезли его еле живого. Кто-то посоветовал ставить на больную руку компрессы с «кобяком». Я до сих пор не знаю, что это был за «кобяк». Думаю, что это было искаженное слово «коньяк». С большим трудом достали этот спасительный «кобяк» (не следует забывать, что дело было в году семнадцатом) и стали делать компрессы. И что поразительно, рана, до того наполненная гноем, стала очищаться, кожа на руке – бледнеть, отек спадать. Спала и температура: градусник теперь не показывал уже за 39–40 градусов, как было еще неделю тому назад, а температура была почти нормальной. Дед радовался выздоровлению, а еще больше тому, что отстоял руку, и говорил удовлетворенно:
– То-то же! А то – резать! Оттяпали бы мне руку, и живи калекой. Одной-то рукой и узла не завяжешь…
Эпизод с падением в подпол, чуть было не закончившийся столь трагически, имел еще одно последствие: дед бросил пить. То есть не то, чтобы совсем отказался от случая пропустить рюмочку, но никогда больше не напивался.
– Вот так-то дураков и надо учить! – с удовлетворением говорила бабушка Васса Симоновна, немало претерпевшая от пристрастия мужа к водочке.
– Молчи, старуха! Ты в этом деле ничего не понимаешь! Вот Анюта меня понимает…
И верно. Мама, зная, что свекор иной раз и хотел бы перед обедом пропустить рюмочку, но стесняется, сама ставила перед ним эту рюмочку, и дед был очень признателен ей за это. Вообще, он маму любил и уважал, считая, что сыну Василию повезло с женой, а им со старухой с невесткой.
Выпив за обедом рюмочку и плотно поев щей и каши, дед склонял голову на грудь и погружался в сон. На носу его повисала светлая капля. Мы, дети, глядя на деда, начинали хихикать, подталкивать друг друга локтями. Отец молча, неодобрительно оглянув нас, вставал из-за стола и, подойдя к деду, вытирал ему нос своим платком. Так же, молча, он садился за стол и продолжал есть. Получив этот молчаливый урок уважения к старости, мы пристыжено углублялись в свои тарелки, не смея поднять глаз на отца.
Очнувшись от сна, дед оторопело оглядывал сидящих за столом и говорил, разглаживая усы:
– Кажись, вздремнул маненько…
– Ничего, батя. Иди, приляг…
Отец брал старика под руку и отводил в спаленку на кровать.
Дед, как и большинство рабочих Павловского завода, имел земельный надел. Где-нибудь за семь-восемь километров от поселка сеялась полоска ржи, овса, ячменя, а то и гречихи. Не забывались и посевы гороха, который куда как хорош был в горошнице или в гороховом киселе с льняным маслом. А чтобы иметь это масло сеялся и лен. Его дергали, вязали в снопы, сушили, колотили, отделяя головки с семенами, из которых на маслобойке жали масло. Пройдя через добрый десяток операций, расстилался лен на полянке холстами для отбелки.
Вообще хозяйство было натуральным. Во дворе стояли лошадь, корова (иногда две), были куры, гуси, не говоря уже о поросенке, который откармливался и резался к Рождеству.
Семья деда росла. Один за другим рождались дети, подрастали, рабочих рук становилось все больше, но росли и расходы по семье. И дед решил построить кирпичный завод, чтобы был в доме какой-никакой «прибыток». Но кирпичный завод это, пожалуй, слишком громко сказано. Дедушкиным заводом был просто-напросто сарай – дощатое строение на окраине поселка, где у деда был участок под картофелем. Такие участки под дополнительные огороды волость нарезала всем рабочим.
Участок деда располагался на высоком увале, где оказалась великолепная глина для выделки кирпича. Это-то обстоятельство и натолкнуло деда на мысль построить на картофельном поле кирпичный завод и снабжать кирпичом всю округу.
Сказано – сделано. Кирпич деда скоро прославился: он был прочен, не крошился, был легким и звонким после обжига. Со всех окрестных деревень к деду потянулись мужички на подводах:
– Митрофан Егорович! Сделай милость, отпусти сотенки две, печь надо перекласть, баба грозится, пироги не буду затевать, пока не переложишь.
И дед отпускал. Более того, насколько я, будучи ребенком, уловила из разговоров взрослых, и церковь в поселке была сложена из дедова кирпича, а позднее и школа, что красуется на Одуе за околицей.
После революции, как я уже упоминала, церковь попытались, было, снести, но это оказалось нелегким делом. Сколько ни колотили ломами, кайлами, удалось свалить только колокольню.
Управлялся дед на «заводе» своим семейством, никакой наемной рабочей силы не было. Сыновья копали глину, подвозили воду, девки месили эту глину босыми ногами, а сам дед формировал кирпич на примитивном станочке и обжигал его. Для обжига были вырыты в увале три пещеры, выложенные кирпичом. И вот после того, как «сырец», сушившийся на полках в сарае был, по мнению деда, готов для обжига, его перетаскивали на тачках к печам, и дед колдовал над ним, переходя от печи к печи и поддерживая огонь в них до нужной температуры.
Мы, дети, любили в эти дни навещать деда. Кругом простиралось картофельное поле. Накопав кошель крупной розовой картошки (ну, и родилась она на этом глинистом увале!), мы подбегали к деду, радуясь встрече с ним. Он тоже был рад нам. В вывернутом наружу мехом полушубке, в валенках, в шапке (ночи к осени становились холодными, а обжиг дед проводил главным образом ночью) дед напоминал нам колдуна из сказок. Мы с пристрастием наблюдали, как он зарывал принесенную нами картошку в горячую золу какой-нибудь из печей, и с нетерпением ждали, когда же она испечется. Какая же вкусная была эта картошка из дедовой печи: белая, рассыпчатая, с серебряными блестками на изломе.
Со временем дело деда расширилось. Дочери уже не месили глину ногами, их труд заменила глиномешалка: железная цилиндрической формы бочка, внутри которой крутились лопасти, приводимые в движение лошадью, уныло ходившей по кругу. Да и рабочих рук прибавилось. Дочери повыходили замуж, зятевья тоже включились в дело.
Но с началом первой мировой войны дело заглохло. Сначала один зять, а потом и второй были призваны в действующую армию. Силы деда стали слабеть, и скоро он совсем прекратил производство кирпича. Но слава о его кирпиче еще долго жила окрест, и по-прежнему, деда одолевали просьбами продать сотенку, другую. Теперь дед продавал уже тот кирпич, которым были выложены печи для обжига. Он особенно ценился мужичками: был на удивление звонкий и аж синий от опалившего его огня.