Мария Метлицкая - Можно я побуду счастливой?
В самом начале войны бабушка с сыном и дочкой, моей будущей мамой, эвакуировались в Татарию. До Казани – на поезде, дальше по Волге – на пароходике. Мама помнит, что маленький пароходик почему-то горел.
Всю жизнь бабушка хранила самые теплые воспоминания об этом глухом татарском селе и о его жителях – приняли их там тепло и радушно. Работала она в бухгалтерии при совхозе, носящем гордое имя «Пятнадцатилетия Октября». Старший бабушкин сын, мамин брат, вчерашний московский школьник, работал в поле на тракторе. Семнадцатилетним подростком он ушел на фронт – в последний призыв.
Комнатка, где они жили, была крохотной, шестиметровой. Дети спали у печки, бабушка – у окна. Туда же, в Татарию, приехали и ее родители. Приехали, когда бабушка умирала от воспаления легких – холод в избе был такой, что к подоконнику примерзали, покрываясь инеем, ее прекрасные длинные волосы. Прадед быстро собрался и уехал в Казань, продал там свое наследство, золотые часы-луковку на цепочке, привез дочке лекарство, которое и спасло ее жизнь. Он, мой запасливый и расчетливый прадед, умудрился раздобыть и пшено, и фасоль – словом, выжили.
В 43-м вернулись в Москву. Комнаты, слава богу, сохранились – бабушка высылала домработнице Дусе деньги за коммуналку. Дуся в войну жила там же, на Кировской. Конечно, сожгла все книги и мебель – обычная история, надо было как-то выживать. Бабушка ее, разумеется, не отругала.
Итак, наступила мирная жизнь. Осталось жилье, вернулся с войны старший сын – инвалидом, с ранением, изуродовавшим его лицо, но живой, что было огромным счастьем. Росла умница дочь. И снова ежедневные подвиги, снова борьба за жизнь. Борьба, а не жизнь: после войны бабушка работала в бухгалтерии домоуправления, зарплата копеечная, карточки. В школу мама пошла в подкрашенных мелом парусиновых тапках на веревках. В дождь мел таял и растекался под ногами белой лужицей. От стыда мама плакала. Единственное ее платье было сшито из отцовской гимнастерки – серой, застиранной, усеянной плотными кубиками штопки.
Были у бабушки подруги – Геня, Галя, Берта. Я прекрасно их помню, этих ангельских старушек – бедных, плохо одетых, одиноких и никогда не унывающих. В театры – раза два в месяц! В музеи и того чаще. Ну и в гости друг к другу! Муж, кстати, имелся только у Гали – остальные вдовели.
Вспоминаю один Новый год. Родители в командировке. Любимая бабушкина подружка Геня живет далеко, возле Измайловского парка. Вечером едем к ней отмечать. Комнатка на первом этаже, очень низком, окном почти в землю. Деревянные крашеные полы, кровать с металлической спинкой. Кипенно-белое покрывало. Старенький телевизор, черно-белый «Темп». Бьющая в глаза бедность и такая же отчаянная чистота. Небольшой круглый стол, парадная, местами подштопанная скатерть. На столе – плошечки с закуской, салатами – оливье, селедка под шубой, тертая морковка, свекла с чесноком. Пирожки. Бутылка сладкого шампанского.
Еле слышно работает телевизор – Брежнев шамкает челюстью и хвалится успехами, что-то там про закрома и пятилетки, которые в срок. Укладывают меня спать поздно, почти в час ночи. Я засыпаю под бабушкин и Генин размеренный, тихий и убаюкивающий шепот. На столе горит лампа, прикрытая старым платком. Среди ночи просыпаюсь и вижу ту же картину – две пожилые женщины, чья дружба проверена годами и самой жизнью, по-прежнему сидят друг напротив друга. Склоненные седые головы – у обеих старушечьи пучки. И разговор, разговор – без конца. На улице поскрипывает желтый фонарь и слабо пробивается рассвет, а они все сидят. Вспоминают. И не кончается, тихо течет их беседа. Журчит неспешно, как ручеек. Ну а я – я снова засыпаю, как мне и положено.
Подсчитала – это год примерно 69-й. То есть бабушке и ее подруге под шестьдесят. Всего-то! Немногим больше, чем мне сейчас.
А ощущение было, что они древние старушки.
Всю жизнь бабушка служила своей дочери, своим внучкам и, слава богу, застала наших детей – своих правнуков. Водила нас на музыку, фигурное катание, плаванье. Помогала с уроками, обстирывала, обглаживала, подавала, убирала и защищала от строгой мамы.
По вечерам, когда мы все наконец разбредались по своим углам, она садилась читать. Читала всегда и много – книги, газеты («Литературку»), толстые журналы. О себе не думала никогда – главным были семья, дети, дочь.
Мама рассказывала, что ухажеры у бабушки, конечно же, имелись. Она и после войны оставалась красавицей – зеленоглазая, с русой косой по пояс, пышногрудая. Но никогда не была замечена ни во флирте, ни в кокетстве – увы!
В двадцать восемь, в 38-м, перед ней навсегда закрылась дверь в счастье, в устройство женской судьбы. Или – сама виновата, характер? Нежелание размениваться? Устроить свою судьбу? Пусть без любви – но с мужчиной-то легче! Или ничего не осталось в выжженной душе? И не было места чувствам и эмоциям?
Она растила нас с сестрой, везла на себе весь дом, была прекрасной хозяйкой и абсолютно святым человеком – ничего плохого к ней не приставало. Сплетни она ненавидела, а щедрость ее была запредельной, такой же, как скромность.
Характер был у нее сложный, вспыльчивый, неровный. Но ее искренность, чистота, почти святость, все искупали.
Вот задуматься – что хорошего она видела в своей жизни? Раннее бестолковое замужество? Второй брак, окончившийся страшной трагедией? Нищету? Вечную нужду? Женское одиночество? Она никогда не путешествовала, не носила красивой одежды, удобной обуви. Не имела отдельного жилья – так, чтобы уединиться и хоть немного отдохнуть от нас, шумных, непослушных, беспокойных. На море ездила с внуками и там не расслаблялась ни на минуту. Ни разу не была в санатории – чтобы подали, накрыли, убрали. Корячилась под лестницей на чужих дачах в душном угаре керогаза, стирала в тазу.
И переживала, переживала за всех нас, своих любимых и близких.
Она не видела ни Париж, ни даже Ялту, перед ней не открывал дверь услужливый и бородатый швейцар, ей не целовали руки, провожая недвусмысленным, задумчивым взглядом. Она не просыпалась на широкой постели с тонким бельем. Ей ни разу не сварили кофе – в том числе мы, паразиты, обожавшие ее!
Она просто была, и казалось, что так будет всегда! Всегда. Всегда она будет рядом, всегда покритикует нас своим прокуренным голосом, всегда пожалеет, даст умнейший совет. И снова – прикрикнет, снова раскритикует. Не обнимет, нет – никаких сю-сю, это не про нее.
Но мы всегда будем знать, что сердце ее полно любви к нам, жалости и сочувствия, почти слепого обожания и тотальной, неистребимой верности.
Ее нет уже очень давно – больше двадцати лет. Ее нет физически, но она есть – каждый день она с нами.
Приходя на кладбище, я говорю ей: «Привет! Ну как ты там, а? Наблюдаешь за нами? Ты мной довольна, ба? Не ожидала? Не ожидала, что из твоей легкомысленной внучки, любимейшей, избалованной именно тобой, что-то получится? То-то! Гордись!»
А дальше рассказываю ей, что у нас происходит. Хотя я уверена – она и так в курсе всего. Ну как же она может не быть в курсе? Она ведь всегда держала руку на пульсе. Она все про нас знает, все видит, и нам от этого легче. Она следит – пристально следит, заинтересованно – все ли мы делаем так? Так, как нужно, как она нас учила? И мы чувствуем это.
Мы уже не плачем – давно отплакали. На ее могиле мы шутим и что-то вспоминаем – тоже что-то смешное, семейное.
Что она дала нам? Свое сердце, душу – да всё! Она научила нас быть людьми – а это самое-самое.
Мы, конечно, другие – у нас нет ее бескорыстия, доходящего до глупости, до идиотизма. Мы, наверное, подумаем, отдать ли последнее. Мы вообще сначала подумаем о себе, а уж потом о других. И все же мы не выросли подлецами, лгунами, бездельниками. В ведении дома мы почти приблизились к ее умению и таланту. Мы не рассматривали своих партнеров как средство улучшения качества жизни – может, и зря. Но этому бабушка нас не научила, потому что сама не имела представления об этом. Мы умеем трудиться. У нас есть друзья. И наша, уже не такая большая, семья всегда сплотится, если не дай бог…
Мой сын похож на бабушку внешне – прямой нос, зеленые глаза. И характер! В нем так много от нее, что иногда я просто теряюсь.
Никого не осталось в том городке, что под Минском. Никого и ничего, кроме старого пруда, затянутого ряской, желтых кувшинок, голубоватых стрекоз, кружащихся над мутной водой, старых и крепких дубов на пыльной и узкой центральной улице. И старого кладбища, густо заросшего осокой и бурьяном.
Несколько серых валунов с полустертыми надписями – ничего не поймешь, ничего…
И все же, гладя эти теплые, нагретые солнцем камни и разговаривая с ними, я верила, что меня слышат мои дальние предки.
И бабушке, думаю, это было приятно – при всем ее скепсисе, при отсутствии сентиментальности. Мне кажется – так.
Мы все – до сих пор – под огромным шатром ее безграничной любви и защиты.