Александр Иличевский - Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты (сборник)
Два дня Королев метался по Москве в поисках нардов из красного дерева, с дайсами и фишками из слоновой кости. Гиттис звонил каждые полчаса и закатывал истерику.
Наконец Королев примчался в аэропорт с двумя драгоценными коробками, чтобы отправить их в Январск срочным грузом, вместе с пилотами. Оставалось заполнить транспортную накладную. Уже вися грудью над прогнувшейся от напора воздуха финишной ленточкой, Королев замешкался и в графе «Наименование груза, описание» крупно вывел: «НАРЫ СБОРНЫЕ, КРАСНОЕ ДЕРЕВО».
LVIII
Королев любил в ясную погоду бывать в Домодедове. Пока водитель его выписывал накладные и распатронивал «газель» у грузового терминала, он садился на лавочку в отдалении, откуда до самого горизонта простиралось летное поле. Огромное небо – во весь свет, насыщенное свечением, которое вдруг с торжественным ревом наискосок пронзал и тут же тонул блесткой самолет, – напоминало видение моря, наполняло спокойными мыслями о смерти.
Королев совсем не свысока жалел Гиттиса. Тому в самом деле было не позавидовать. Помещая себя на его место, Королев тоже оказывался бессилен что-либо поделать. Ничего нельзя было поправить в нравственном хламе, поглотившем жизнь. Ничего нельзя было поделать с дебрями колючей проволоки прошлого, полонившего однообразное будущее. Он смотрел на своего начальника – обрюзглого, чванливо-нервного, курносого человека – и догадывался, что и сам Гиттис сознает безнадежность, что и у него глаза застила всё та же серая тьма близкой дали. Может, только поэтому он такой гоношистый, чванливый, нервный, как барышня, думал Королев. Несколько раз он всерьез боялся, что из-за грошовых неурядиц, поступавших по мобильному телефону из Январска, начальника могла хватить кондрашка – так он переживал и задыхался от негодования, закатывал глаза и т. п. И Королеву становилось страшно: как это он с толстым потным мертвецом в этой долгой нудной пробке – ужасаясь, нещадно отбиваясь от буйной его агонии, – час или больше проваландается до ближайшей больницы…
И Королеву становилось страшно: тьма общего положения основывалось на том, что даже кратное увеличение дохода ни на что не могло повлиять. Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние оставалось глухо к усилиям. Общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, следовательно, вокруг царствовало не что иное, как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры – или эксплуататоры, и невдомек им, в отличие от норвежцев, что треть прибавочной стоимости, оросившая зарплату их «шестерок», может обеспечить бесплатные медицину и образование. Сиречь не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество, и так далее. И конца и края Королев этому не видел.
– Гады, – бормотал он, – Господи, какие гады…
Отойдя от припадка, Гиттис обязательно разглагольствовал как ни в чем не бывало, что все болезни от нервов, что «через стресс он набрал центнер», – и тут же кидался куда-нибудь жрать, в ближайшее кафе, ресторан, приговаривая: «Надо срочно повысить сахар, надо срочно повысить сахар».
Да, несмотря на всю ненависть, Королев жалел начальника. Однажды зимой Гиттис обкатывал новую «Мазду» и они где-то застряли во дворе, посреди гололедицы. Машина буксовала нещадно, Гиттис застыл над рулем, вошел в нервный ступор, пытаясь враскачку вытолкнуть машину из глубокой колеи. От напряжения многометровая труба его кишечника, в которую можно было засунуть фаршем трех баранов, исторгла сокрушительный призыв к опорожнению. Королев погибал от приступа рвоты, будто отверзли люк клоаки и опустили его вниз головою за ноги. Дверь и стекла были заблокированы со стороны водительского места, и, зажав рукой горло, он теребил мертвую ручку двери и мычал его выпустить, но Гиттис, выпучив глаза, жег об лед резину. Тогда Королева вырвало на виниловый коврик – и потом он жалко ползал в истерике на коленях, вытирал платком, рукавом, извинялся, лепетал: «Я не хотел, простите», – и, припав к колесу, жадно кусал, схватывал, тянул ноздрями воздух, свежий, пьяный воздух марта…
LIX
Постепенно его отдохновением стало мечтание. Он упражнялся в покидании здешних окрестностей, в постепенном развитии зрения, которое научился выстраивать новым, не похожим на прошлое… Видения сверхгеографические – заграница исключалась: это был ад за порогом, в который он бы сошел, если б только решился совсем пропасть из виду. Чаще всего, мотаясь по городу, он представлял, что сидит на берегу реки, солнечные блики греют щеку; кузнечики гремят, брызгают в траве и щелкочут; роса вечерняя напоит дыхание, медовый свет заструится на закате меж соснами, озарив с теневой стороны стволов матово-прозрачную шелуху; ночью лес вскрикнет очнувшейся птицей – она слетит, спросонья не сразу ухватится за ветку, снова вскрикнет слабее: «А-а-а-а». Вот это солнечное рябое пятно, горячо разлитое по воде, мучившее жмурившийся глаз, незримо стояло у него где-то над переносицей, просвечивая, прожигая насквозь бетонные толщи подземных переходов, дорожных туннелей, обложные пешие толпы, поруку фасадов, упор филенчатых панелей в бывших министерских приемных, где Королев, вечно унижаясь перед хамскими чинушами, добывал для Гиттиса левые лицензии; прожигая мутную, сложную темень складской выдачи, закутков, где то стремятся, то плетутся синие силуэты грузчиков, то выкручивают пируэты кары, то вдруг комом метнется под стеллаж, помедлит, пропадет – и вдруг снова покатится крыса…
Однажды к нему приехал знакомый – Гоша, геолог, теперь занимавшийся тем, что бурил старые подмосковные аэродромы, откачивая из почвы дрейфующие керосиновые линзы, которые скопились за многие десятилетия от протечек топлива (колодцы в деревнях рядом с такими аэродромами припахивали сладковатым душком). Познакомились они с ним давно – застряли вместе в лифте в одной из панельных башен в Сокольниках. Гоша тогда спас Королева, все полтора часа рассказывая истории о рухнувших лифтах и не давая упасть духом.
Гоша был простым здоровым работягой, любившим пообщаться с толковыми людьми. Время от времени он приезжал к Королеву с бутылкой водки и каспийской селедкой, которую, разделав, заливал молоком в миске… Королев обожал слушать его россказни. Например, Гоша рассказывал, как студентом Горного института однажды смотался на Сахалин, поработать летом в строительном отряде. Там бросили жребий: коровник или плавучий рыбокомбинат. Гоша вместе с сокурсником Щегловым попал на смердящий, пьяный от качки железный город, по внутренностям которого долго-долго приходилось выбираться на палубу, чтобы глотнуть взглядом моря. На дне просторного, высокого, как храм, трюма ниспадали желоба подачи, тянулась лента конвейера, громоздились холодильники, ящики, серебряная лавина анчоуса лилась под округлые движения рук, с вороным мерцанием дрожал поток тунца, женщины в резиновых фартуках взмахивали тесаками, лезвия хрустели о рыбьи хребты, стояла уничтожающая вонь, хлюпали и хлопали перчатки, блистали ножи, то гудел гомон, то рисовалась песня Пугачевой…
И однажды Гоша Королеву и рассказал историю, увлекшую его необычайно. Оказывается, существует некое английское рекрутинговое агентство – Oil For Life, которое по всему миру ищет людей для работы на буровых платформах, расположенных в самых разных местах планеты: в Норвежском море, у Огненной Земли, в Мексиканском заливе или у берегов Эфиопии. Высокий риск, вечная качка, суровые условия, сопоставимые по риску и вреду для здоровья с условиями труда полярников, подводников или космонавтов, – обеспечивают высокую зарплату даже подсобным рабочим. Работа осуществляется согласно вахтенному расписанию: две недели вкалываешь, две отдыхаешь.
– Торчишь где-нибудь в Ванкувере, в дешевой гостинице, – объяснял Гоша потрясенному Королю. – Слоняешься по барам, по лесу рассекаешь на снегоходе – или деньги экономишь, билет-то обратный оплачивается… Это если домой не хочется. А если хочется – то пожалуйста, хватай крылья да лети. В Шереметьеве уже и закиряешь…
История о буровых вышках овладела Королевым на многие месяцы. Он мечтал устроиться на американскую нефтяную платформу, хотя бы полотером. Тщательно прорисовывал воображение многокилометровыми полотнами открытого моря, вдруг озаряющегося проблеском глянувшей из-за туч луны, высотная конструкция буровой установки тяжело ходит во тьме ажурной тенью, грохочут скважинные замки, с воем заходит в клин привод воротника. Свистит шквал в снастях, за бронированными окнами пятипалубного рабочего городка буровиков пылает свет, стоят компьютеры, в кают-компании блестят бокалы. Внизу в рубке связисты то и дело припадают к микрофонам, на локаторе бежит луч, высекая там и тут прыгающие по клеткам точки. Три порожние баржи из разметанного штормом буксировочного каравана дрейфуют нынче подле буровой – в сердце морей, во тьме и пустоши пучины угрожая тараном. Светлая зыбучая каюта, всюду увешанная постромками, морская болезнь, от каковой он спасается вставленной между зубов спичкой, леденцами и курением донской полыни – маслянистого крошева, кислый густой дым от которого вышибает из головы и страх, и тоску, и мороку. При этом он блаженно размещается сначала в гамаке, потом в плетеном кресле-качалке на заснеженной веранде дешевого коттеджа в Анкоридже, укрывшись пледом и полярным спальником, глядя из-под козырька на плывущие, ложащиеся в сумерки саваны снегопада, на многоярусные пагоды сосен, на гирлянду огоньков, стекающую волной с козырька конторского домика, на лошадку, запряженную в сани, укрытую попоной, с которой две синицы склевывают раскисшие хлебные крошки, на свои пальцы, греющиеся от чашки трубки, на потрескивающий в ней раскаленный пятак, прикрытый стопкой золы… Месяц спустя, сойдя утром с вертолета, он вновь скрывается от взглядов команды за оранжевой бейсболкой и трет мохнатой шваброй полы, исчерканные коваными ботинками, трет, трет и – когда никто не смотрит – вдруг прижимается лицом к стеклу, за которым прожектор слабо выхватывает бушующие в пропасти зигзаги и рвы: тяжкие антрацитовые горы, огромные, как целые страны, дышат, ходят у самого горизонта, – и от величия зрелища у него подымается в горле ком…