Анна Матвеева - Призраки оперы (сборник)
Мама, вырванная из живой среды театра, была как орел с подрезанными крыльями или рыба, угодившая на берег. Теперь она мучила Татьяну подробными расспросами о каждой репетиции, о любой сплетне, обо всех театральных делах и жила только этими новостями. Ухажеры исчезли вместе с маминой моложавостью, всего за месяц она превратилась в самую настоящую старушку: можно было спеть графиню без всякого грима… Татьяна не узнавала эту старушку, странная и тихая, она подолгу сидела в своей комнате, а потом вдруг начинала судорожно наряжаться, накладывать грим, завешивать шею жемчугом. «И как же все разряжены, – громко напевала мать. – Чего уж тут не было! И бархат, и атлас. Что жемчугу на Колтовской одной…» Нарядная мать сновала по квартире, а потом вновь замирала и молчала, молчала, молчала… Синдром навязчивого переодевания завладел ею настолько, что прежде чем выйти из дому, мать по нескольку раз переодевалась, то говорила, что туфли не подходят по цвету к шарфику, то заявляла, что юбка жмет. Мать надевала и Татьянины вещи, хотя они были ей узки, упорно втискивалась в джинсы, душилась дочкиным «Poison» (он едко звучал на ее коже) и залихватски улыбалась мрачным соседям, предпочитавшим не тормозить рядом с ней дольше, чем на минуту. В театр мать больше не ходила, говорила, что не хочет, но это была ложь. Там, в театре, прошла вся ее жизнь, а этим обмылком, старостью, она совсем не дорожила. И умерла поэтому совсем скоро, не прошло и года, как почти тот же самый коллектив дружно ронял слезы на похоронах, и незнакомый юноша бережно опускал к изголовью могилы дорогой букет алых роз.
Когда мама умирала, Татьяна впервые узнала ее настоящую – вот так люди притворяются всю жизнь и только в глубокой старости или на смертном одре начинают порой говорить правду. Мама как будто смыла наконец свой вечный грим и обрела собственное лицо. Она не узнавала Татьяну, изумлялась этому имени и вообще не помнила ничего, кроме одного-единственного какого-то бесконечного спектакля. Волновалась, спрашивала, готов ли костюм и почему до сих пор не пришел Евгений? Татьяна не представляла, кто этот Евгений, у мамы не было знакомых с таким именем, если только очень давно… Неужели, пугалась Татьяна, это «давно» было самым важным? Почему не пришел Евгений, спрашивала мама и обиженно смотрела мимо Татьяны, видимо, за всю свою жизнь она так и не смогла понять, куда делся этот человек. И простить его она тоже не сумела.
Похоронив маму, Татьяна почти каждый день приходила к ней на могилу и стояла там, как часовой, будто ждала ответа. Старое кладбище, крапива в человеческий рост, комариные облака. Невдалеке высился мраморный памятник – Татьяна пригляделась и узнала фотографию царя Бориса Григорьевича. Как много чудес в жизни, грустно думала она, только глупцы их не замечают и считают игрой случая. Она собрала засохшие цветы с могилы Бориса, стерла пыль, отряхнула паутину с памятника. Изящный барельеф – раскрытая книга. Татьяна усмехнулась, вспомнила – «Негоже лилиям прясть». Все изменились – она сама, Борис Григорьевич, Илья, Оля, все стали теперь другими, и от того времени уцелели только искаженные воспоминания. У каждого свои.
Зять писал Татьяне длинные письма, как много лет назад, из тюрьмы. Письма его нравились ей больше, чем он сам: узкие четкие буквы не вызывали ни злости, ни раздражения. Почерк, голос по телефону, непривычная нагота – все это сбивало Татьяну с толку: голос трубача и голый трубач – это были словно бы разные люди. Почерк Ильи и сам Илья не имели между собой почти ничего общего. И только Согрин, один из всех, не раскладывался на составляющие, но всегда оставался монолитным, целым, самим собой.
Илья рассказывал, что теперь не пишет прозу, он терял интерес к написанному куда быстрее, чем мог этого ждать даже от самого ленивого читателя. Олин муж перешел в мир глянца и подробно описывал Татьяне последствия своего раздвоения, в глубине души Илья все еще оставался писателем, но на поверхность всплывали только статьи, одна глупее другой. «Если верить статистике, – жаловался Илья, – большинство наших читательниц – алчные самки, которых интересуют лишь секс и деньги». Он рассказывал Татьяне о размеренности глянцевого года: к Новому году журнал готовился в октябре, весну начинал зимой, а осень – летом. Рождество, День святого Валентина, Восьмое марта, летний отдых, свадьбы, бизнес-номер для осени – вечный глянцевый круг.
О семье Илья упоминал редко. Оля не писала матери совсем и на похороны бабушки не приехала, впрочем, у нее была уважительная причина: грудной цветок лилии на руках. Татьяна пела, старела, читала, а потом в соседней квартире повесилась пьющая хозяйка – бывшая студентка архитектурного института, в компании которой Оля проводила несчастливые дни своего детства. У нее осталась маленькая дочь Валя, существо некрасивое и робкое: глядя на нее, Татьяна впервые ощутила настоящую боль в сердце и решила забрать к себе девочку, такую же несчастную и одинокую, как она сама.
Глава 30. Евгений Онегин
Согрин был готов к долгим поискам и не надеялся сократить их до нескольких часов. Ни одно событие последних тридцати лет, даже такое, как развал страны или смерть Евгении Ивановны, не значило для него так много, как грядущее, вот уж воистину что долгожданное свидание. Он обязательно найдет Татьяну. Где бы она ни была, какой бы ни стала.
Программка шелестела, дрожала в руках, чтобы успокоиться, Согрин начал в упор разглядывать оркестрантов, занимавших места в яме. Ни одного знакомого лица. Лихая черная краска отскочила от фрака тромбониста и влетела Согрину в глаз злой мухой. Он достал из кармана блокнот и прихлопнул краску страницами, та пискнула и смолкла. Свет в зале медленно таял, зрители отключали мобильники, в яму шествовал статный седой дирижер.
– Болят мои скоры ноженьки со походушки… – тенор за сценой пел во весь голос, а хоровые в последний раз поправляли наряды.
Минуту назад Валя стояла рядом с любимой своей скамеечкой, пытаясь согреть заледеневшие пальцы, а теперь они с Ольгой и Лариной были на сцене, Валя чувствовала взгляды зрителей и старалась не смотреть в зал. Татьяна – скромница, глядит долу – все правильно.
– Скоры ноженьки со походушки-и-и… – хор вышел на сцену, Изольда незаметно взяла Валю за руку и на миг крепко сжала холодные пальчики.
– Болят мои белы рученьки со работушки…
– Белы рученьки со работушки…
Веранда смотрела спектакль из царской ложи, слева от нее сидел мэр города с супругой, справа – Сергей Геннадьевич. Мэр, опрятный сутулый старичок, сладко заснул еще во время увертюры, и супруга злобно пихала его в бок.
Главреж сцепил пальцы в замок и нервно хрустел теперь этим замком: Веранда подумала, что надо будет отучить его от неприятной привычки. Талантливый человек, а вести себя красиво не умеет. Впрочем, сейчас Веранда готова была простить Сергею Геннадьевичу любые недостатки – он выстроил такую мизансцену, что Валины внешние… м-м-м… особенности выглядели, как вполне допустимая по отношению к великой опере вольность. Девочка не терялась на фоне других солисток, это они оттеняли ее. Веранда еще раз похвалила себя за то, что перед началом заглянула за кулисы и заставила няню (Леду Лебедь) снять туфли на каблуке и обуть плоские балетные тапочки.
Мэр, усыпленный дивной музыкой, спал, как малое дитя. «Устал за день, – посочувствовала Веранда. – Тоже работка у него…» Она представила себя на месте мэра, прикинула плюсы и минусы. Нет, в театре спокойнее будет!
– Как я люблю под звуки песен этих мечтами уноситься куда-то далеко… – Голос Вали звучал так красиво и сильно, что зрители начали аплодировать после первой же фразы.
Мэр испуганно вздрогнул и проснулся, облизывая губы, на сцене няня с сожалением шепнула Лариной:
– Да, голос у нее не отнимешь.
В противном случае Лебедь непременно это сделала бы.
Слева от Согрина сидел явный меломан – он непроизвольно дирижировал пению. Так бывалый водитель, сидя на пассажирском месте, помимо желания вдавливает в пол несуществующие педали. Справа расположилась дамочка, уже несколько раз уколовшая Согрина травой из букета. Было слышно, как за сценой туфелька хормейстерши отбивает ритм в сложных местах. Дирижер размахивал руками, как крыльями, и его широкая тень плясала на балконах бенуара. Татьяну пела маленькая тщедушная женщина, почти что карлица. Согрину вначале показалось, что это ребенок, но голос у странной солистки был не по-детски сильным. Зал, как море, волновался при каждом новом слове, слетавшем с ее губ. Согрин надел очки, заглянул в программку – если верить небрежному карандашному уточнению, главную партию исполняла некая В. Бывшева. Фамилии Татьяны в программке не было, да Согрин и не надеялся ее увидеть. Глупо рассчитывать на стремительную встречу. Впрочем, «Онегина» он все же дослушает до конца.