Елена Вернер - Грустничное варенье
– Забавно, я совсем забыла об этой истории… – Лара прильнула виском к прохладному стеклу. – Про цыганку.
– Это же Лиле нагадали, а не тебе! – Егор сделал энергичную «The only way is up»[3] потише. – Вполне логично, что…
– Нет, не логично. Ты не понимаешь, Егор, у тебя ведь нет братьев и сестер. А мы… – Лара улыбнулась. – У нас одно детство на двоих. Мысли, воспоминания…
– Ошибаешься. У вас было два разных детства, – одернул ее Егор неожиданно жестко. Она опять оказалась не готова к такому повороту: Арефьев норовил ковырнуть свежую рану именно в тот момент, когда Лара теряла бдительность, и так снова и снова.
Но вместо того чтобы рассердиться, она стала соскальзывать в омут апатии.
– Господи, как же мне это надоело… – Лара рассеянно потерла пальцами лоб. – Знаешь что? Люди никогда не понимали то, что существует между нами. Это их забавляло, будто мы зверушки. А она тебе говорила о том, что в детстве у нас был собственный язык? Криптофазия – вот как это называется по-научному. Но, конечно, никому и в голову не приходило, что это не феномен, а наши души. Мы не предмет для опытов. Когда мы впервые услышали слово «криптофазия», просто были вне себя. Отвратительно-медицинское слово. Оно не имеет ничего общего с тем, что было между нами с Лилей! Ты такой же, как и все, ничего в тебе нет особенного, ты просто ставишь эксперименты на всех окружающих. Тыкаешь гусеницу палкой и ждешь, пока она свернется. Эксперимент – вывод, вот и все!
Она замолчала, чувствуя на языке хининовую горечь.
– А почему ты думала, что я… особенный? – мягко поинтересовался Егор и, сбросив скорость, обернулся. Лара мотнула головой и закусила губу. Внутри у нее все дрожало на ниточке. – Может, ты и права, – вдруг согласился с ней Арефьев. – Но ведь эксперимент, опыт – единственный способ разузнать, как все устроено. Разве не так всегда говорила Лиля? Она, правда, имела в виду науку. Чаще всего…
Он усмехнулся:
– Помню, однажды я раздобыл у папиного друга, химика, люминофор. Это такая краска, которая светится в темноте, знаешь? О, это было круто! Я наловил в банку тараканов, накрасил им спинки этим люминофором, зарядил под лампой… А потом выпустил. Так я узнал, что мой отец тоже умеет кричать.
– Довольно жестоко, – пришлось признать Ларе.
– Видишь ли… Я был замкнутым и довольно пугливым ребенком. – Егор вздохнул. – А тараканов боялся просто до одури. Так что этот эксперимент тяжелее всего дался именно мне.
Ларино сердце кольнуло. Про детство Арефьева она никогда не слышала, но достаточно было единственного его признания, чтобы поразительно отчетливо представить себе маленького Егора. Сидящего за столом, с растрепанной вихрастой головенкой, с кисточкой в трясущихся пальцах, окутанного отвращением и страхом цвета «электрик», который, должно быть, так похож на люминофорных тараканов, копошащихся и налезающих друг на друга в банке, словно сам сделан из них.
– Мы тоже вечно что-нибудь устраивали, – примирительно отозвалась Лара. – Просто сходили с ума. Пугали соседа, разговаривая замогильным голосом в сквозную розетку и вентиляцию. Ставили кактусам уколы с физраствором. Рвали друг другу зубы, привязав за ниточку к ручке двери. Рисовали на постельном белье зеленкой и йодом. Помню, однажды развели мыльную пену лохматым помазком в ванной и пытались побриться опасной бритвой.
– Побриться? – Егор озадаченно приподнял брови. – Зачем?
– Хотелось поскорее вырасти. И быть похожими на папу! Мамы к тому времени уже не было… Мы посчитали, раз папа взрослый и бреется, следовательно, нам надо бриться тоже, и мы станем, как он, взрослыми. Ты думаешь, это было один раз? Неделю! Неделю мы запирались в ванной и брились, пока нас не выловил папа и не объяснил, что девочек бог миловал от такого… Собственно, мы выкидывали что-нибудь почти каждый день. Прогуливали уроки. Пока…
Она осеклась, не в силах озвучить то, что вспыхнуло лампочкой в ее памяти. Все остальные ее мысли блуждали в тени, спутанные, тягучие и клейкие, как не вымешанное тесто. Хотелось погасить эту непрошеную лампочку, прикрыть глаза, замолчать, заснуть или… утонуть.
– Возьми ибупрофен из аптечки, – посоветовал Егор. Лара вяло отозвалась:
– У тебя болит голова?
– Нет, у тебя.
А ведь и правда, болит – как она раньше не заметила? Давит виски и глазницы, веки наливаются вязкой тяжестью, как перед непогодой. Во власти переживаний и воспоминаний она даже не сообразила, что ее состояние имеет вполне обыденное объяснение: мигрень. Дожили, теперь что, о ее мигренях ей будет сообщать несносный Арефьев?
– Как догадался?
– Вижу, как ты маешься. Прислонилась к стеклу, потому что оно прохладное, потерла лоб, несколько раз зажмурилась. Видимо, что-то с давлением, потому что про похмелье я бы знал, – хмыкнул он.
Лара зашуршала содержимым аптечного чемоданчика:
– Ты хоть изредка смотришь на дорогу? Вместо того чтобы пялиться на меня? – но, несмотря на едкость слов, в ее голосе было больше тепла, чем сарказма, и Егор это уловил. Приняв таблетку, она устроилась на заднем сиденье, свернувшись клубочком.
Арефьев заговорил только через несколько минут, мимолетно оглянувшись, чтобы убедиться, что Лара не спит:
– Вам повезло, тебе и Лиле. Я всегда хотел иметь брата или сестру, но мне не разрешали даже собаку. Знаешь, я редко вспоминаю о своем детстве, если честно. Детство по определению очень тяжелое время, почти невыносимое, даже если очень счастливое. У меня было счастливое, но дело вообще не в его «счастливости». Представь себе ситуацию: ты один ребенок в компании взрослых, и вдруг все начинают обсуждать что-то, о чем ты и понятия-то не имеешь, и это длится и длится. Или все смеются, а ты не понимаешь, над чем и что тут смешного. И смеешься тоже, за компанию. Видела когда-нибудь со стороны, как смеются дети? Они сначала всматриваются в лица взрослых, а потом хохочут заливисто и неправдоподобно – потому что не понимают в глубине души, что было смешного, но и лицемерить еще не научились.
Лара затаила дыхание. Она слишком хорошо представляла, о чем говорит Егор, потому что за детским смехом частенько замечала всполохи смущения и грустного недоумения. И ей всегда хотелось подбежать к растерянному малышу, приласкать и все-все ему объяснить. Но это были чужие дети, и она не имела на это права.
А Егор продолжал:
– Или, например, тебя окружают предметы, назначения которых ты не знаешь, не понимаешь, как они работают и зачем. Раздражает? Еще как! Взрослый человек может спросить, потребовать объяснений. А маленький этого не делает. А если и делает, то объяснения родителей снова ввергают его в ступор непонимания. И так проходит не час, не пять минут – а годы. Этот мир рассчитан на взрослых. А человеческий детеныш, ко всему прочему, так долго растет… Дольше всех других млекопитающих. Как будто ты играешь в какую-то игру, правил которой не понимаешь… Ужасно несправедливо.
Он помолчал с полминуты, а когда заговорил, голос его смягчился:
– Помню, рядом с нашим домом было кафе-мороженое. Еще в советское время. Кажется, квартира на первом этаже, переделанная в кафе. Называлось «Садко», и снаружи на торце дома был изображен большой корабль в завитушках синих волн и белой пены… Там было всего несколько столиков, всегда полумрак, и стены разрисованы картинами сказочного подводного мира, ну, как, собственно, в «Садко». Я не читал эту сказку, так что не понимал названия, не знал, зачем там все эти подводные чудища, а спросить не догадывался. Мне там всегда было страшно. Эти картины меня очень пугали. Но там подавали удивительное мороженое. Шариками, с сиропом, с шоколадной крошкой, в круглых блестящих металлических вазочках. И поэтому я и боялся, и жаждал походов в это кафе. Я уплетал мороженое, стараясь не смотреть по сторонам, и разрывался между желанием растянуть удовольствие и слопать мороженое скорее и убежать, чтобы перестать терпеть этот страх. Это сейчас я понимаю, что ничего страшного там не было, но тогда воображение дорисовывало так много всего…
– А я боялась мерзких рож на ковре, что висел на стене в родительской спальне, – поделилась вполголоса Лара. – А как-то раз зашла в комнату, смотрю – нет там никаких рож, это просто красно-зеленый орнамент.
– Да, мне чудилось лицо с козлиной бородкой в выщербленном полу, на первом этаже в подъезде… – кивнул Егор понимающе. – Взрослые всего этого не видят. Подумать только, целый невидимый мир. А еще помню, встретил в книге слово «метрдотель». Я не знал тогда, что во французском ударение всегда падает на последний слог, да и в ресторанах еще не бывал. Откуда мне было знать, что «метрдотэ́ль»? И как-то раз произнес это слово вслух как «метро-до́тель». Взрослые смеялись, а я не понимал, и было ужасно обидно. И чисто случайно узнал, что Бальзак, оказывается, не Оно́ре, а Оноре́… а мне-то всегда казалось, что его имя имеет отношение к чьи-то норам. Сейчас звучит как бред.