Виктор Меркушев - Перламутровая дорога
«Вот Петрович уж определённо – счастливчик, – пытался убедить сам себя Ждан, – он уж точно не чувствует вокруг себя смрадного дыхания жизни, не ощущает сосущей пустоты бытия и не осознаёт тщетности и бесполезности человеческих усилий в противостоянии судьбе. Да и нет у него ни сил, ни желания для такого противодействия, он, напротив, стремится плыть по её течению, оказавшись в согласной стае таких же, как он, непротивленцев. Не знать, не жалеть, не помнить! Разве это не исчерпывающая формула счастья».
Ждан не отводил глаз от уходящего вглубь острова плоскогорья, ожидая увидеть знакомый перламутровый блеск. Но вот уже показалась разноцветная мозаика прибрежных камней, но дороги видно не было. Впереди ворочалось около остроконечных островов тяжёлое море, а сзади, на сколько хватало взгляда – тянулась серая каменная пустыня. Однако там не было никакой дороги.
– Петрович, а Петрович! Ты же знаешь про дорогу, – Ждан так резко обернулся, что Петрович смешался, попятился, и с его лица исчезло привычное глуповатое выражение.
– Ведь знаешь! – Ждан испытующе смотрел в его глаза, но там не читалось ничего, кроме недоумения и непонимания. «Во, чёрт, и верно не разумеет, – подумал Ждан. – А кто плёл мне ахинею про «выложенный пятачок»? Значит, знает или же забыл? Но как такое вообще можно забыть!» Ждан отвернулся и вновь посмотрел на выбранный им мотив. Всё вроде бы было на своём месте и остроконечные шхеры, и разноцветная каменная река, но какое-то преображение произошло и здесь. Что именно изменилось – сказать было сложно, но натура более не занимала его, не манила своим очарованием, не влекла за собой, не просилась на холст. Всё также бились о берег зелёные волны, свистел ветер, блуждая между карликовых стволов, также несли свою гранитную мощь навстречу будущему разноцветные ледниковые валуны, и небо точно также цеплялось за неровные края островов. Но что-то исчезло, потерялось, и Ждан не мог понять, отчего же он избрал именно этот природный мотив. «Странно, что я вообще здесь», – подумал Ждан и сам удивился своему недоумению.
«Может быть, и вправду не было никакой дороги, – размышлял Ждан, перебирая кучу хлама, сваленного в пыльной кладовой. – Тем более что никто о ней ничего не знает и всякий, слыша мои расспросы, в искреннем недоумении делает удивлённые глаза». Ждан даже уже не мог поручиться за то, что Мышалый действительно рассказывал ему о дороге, как и не мог быть уверенным в том, что всё, за что держалась его память, происходило на самом деле. Ведь бывает же так, что воображаемое событие оказывается ничуть не менее ярким и значительным, нежели реально произошедшее. Бывает, только вот Ждан ясно помнил, что в этой кладовой он видел серые амбарные книги, прошитые суровой льняной нитью и длинные бланки, испещрённые унылыми непонятными значками. Но не было здесь сейчас никаких бланков и прошитых амбарных томов, а в руках Ждана оказывались то детские тетрадки, исписанные аккуратными буквами и ровными палочками, то странные альбомчики с простецкими стишками и наивными вырезками из старых журналов, то довоенные книжки в стертом рыхлом картоне или вовсе что-то несуразное, вроде промасленных колесиков и колец белого фетра, очевидно, служившего фитилём для керосиновой лампы.
– Ну ты, братец, и фантазёр, – глубокомысленно растягивал слова Мышалый, стараясь демонстрировать умудрённую опытом невозмутимость, что делало его немного похожим на бывалого капитана. – Ну какая же здесь может быть дорога! Здесь только вечная мерзлота и свободные камни.
«И верно, какая тут может быть дорога! Не может здесь быть никакой дороги, да и его, Ждана, тоже вполне возможно не существует, ибо, как знать, быть может, неправ был старина Декарт и не всегда мышление – это верный признак существования». Впрочем, такое предположение Ждан не считал абсурдным хотя бы оттого, что люди никогда не узнавали в нём того Ждана, каким он видел себя изнутри.
Единственным временем, когда Ждан не ощущал никакого раздвоения и представал таким, каким он был на самом деле, было детство. Наверное, потому, что детство всегда свободно от различного рода сверхценных идей, предвзятости и обособления от окружающего мира. Лишь там, в детстве, можно попросту «быть», а не «казаться», «жить», а не «существовать». Смеяться, когда смешно, не жалеть о прошлом и не страшиться будущего.
Ждан не помнил, когда в нём поселился этот странный человек без лица и без возраста, единственной страстью которого была живопись. Только с тех пор Ждана начали отождествлять исключительно с ним, и лицо Ждана, тогда ещё избыточно улыбчивое и открытое, принималось за лицо этого, невесть откуда взявшегося, господина. Иногда Ждану казалось, что они с ним ровесники, только вряд ли к нему подходило такое определение как возраст, ибо он знал первых строителей Иерихона и был свидетелем гибели Трои, видел безумствующего Нерона среди роскоши Золотого дворца и мог подтвердить правоту тех, кто убеждён, что «Слово» написано русским дружинником, постриженным в монахи. Нельзя сказать, что такое соседство угнетало Ждана, но он хотел бы всё-таки знать, зачем и почему этот человек выбрал именно его. Отсюда-то и исходило нежелание Ждана участвовать в любых разговорах о творчестве и живописи, тем паче не мог Ждан принимать применительно к себе никаких зрительских оценок, ни от поклонников, ни от противников. И всё бы ничего, если бы не исключительная требовательность «пришельца», его неистовое упрямство и целеустремлённость. По сути, только он распоряжался отпущенным Ждану временем, ему были неинтересны забавы «сверстников» и часами Ждан просиживал в библиотеках и пыльных рисовальных классах, копировал в музеях классиков и без устали писал этюды. А где-то там, где жили его «свободные» одногодки, кипела совершенно иная жизнь. Ждан и жалел и не жалел о ней, особенно он стал забывать об обыкновенных человеческих радостях, когда в своём внутреннем пространстве стал различать взгляд своего невольного соседа. У него были радужные мерцающие глаза, напоминающие перламутр, с неподвижными чёрными зрачками, колючие и безжалостные. Но было в них ещё что-то. Этого «что-то» нет в человеческом языке, и именно оно и примиряло Ждана с той жизнью, которую он был вынужден проживать.
Когда в глазах Ждана загорался этот необычный огонёк, переливающийся всем цветовым многообразием перламутра, действительность преображалась. Открывалось невидимое, пробуждалось велеречивым многоголосьем призванное молчать и становилось живым то, что вначале казалось неодушевлённым. «Как красиво, – часто слышал он реплики прохожих, наблюдающих его работу на пленэре, – даже гораздо лучше, чем в натуре!» «Конечно, лучше, написанное на холсте и обязано быть лучше, – мысленно оппонировал им Ждан, – только нет в том никакой моей заслуги, и этого-то никак и не объяснить вам, моим случайным зрителям». Ждан уже привык, что изображённому им на полотне мотиву люди доверяли гораздо больше, чем наблюдаемой натуре, в которой они не сразу подмечали столько красок и оттенков, такой подвижности форм и такой эмоциональной наполненности, которая присутствовала в картине. Талант, талант, то и дело слышал Ждан, но он-то знал, что всё дело не в каком-то абстрактном понятии, смысла которого не понимает никто, а во внимательном прищуре непонятного упрямого существа, не имеющего ни имени, ни возраста, ни пола.
Трудно сказать, всегда ли испытывали чувство сопричастности к чему-то особенному люди, знавшие Ждана, жившие с ним по соседству или же люди из тех мест, куда он забирался со своими холстами и красками, чтобы увидеть по-своему то, что для них было хорошо знакомо, понятно и любимо. Возможно, что и нет, только его присутствие всегда воспринималось окружающими как событие, было заметно, что оно многое меняло в этих людях, возможно, меняло даже их собственную самооценку. Частично это можно было объяснить тем, что призвание любого таланта в том и состоит, чтобы делать жизнь других людей более осмысленной, помогать им обретать цели, и наполнять собственные жизни умиротворением и красотой. И как знать, быть может, люди этим всем были более всего обязаны Тому, Кто сумел подчинить себе самого Ждана, и тому, чему нет названия в человеческом языке. Ведь человеку не дано знать, что для него лучше и что ему действительно необходимо. Талант неизменно соседствует с чудом, знаком с волшебством и всегда имеет дело с вещами, неспособными повторяться дважды. Может ли человек обойтись без такого волшебства, единственно возможного на земле чуда, способного противиться смерти и небытию?
Ждан понимал, что и дорога была отмечена тем же, оттого-то и сложно было поверить, что её больше нет. Как тут не вспомнить о предательском свойстве всех исполняющихся желаний, неизменно появляющихся в нашей жизни как иллюзии, но исчезающих уже как явь. Отчего-то всё существо Ждана противилось исчезновению дороги, этого странного и непонятного чуда, выложенного не из камней, а из людских судеб, их надежд и желаний, ошибок и заблуждений. Противилось, наверное, ещё и потому, что любой, утверждавший о её несуществовании, видел перед собой какой-то иной путь, устремлённый в будущее, разве что на нём не росли такие диковинные цветы, и не сливалась душа с синей волной, поднимающей тебя вверх.