Анатолий Малкин - А потом пошел снег…
Однажды, увидев, как она выпорхнула из дверей подъезда в какой-то глухо затонированный «Ровер», он машинально поехал следом, удержался, как говорят в детективах, на хвосте, доехал до ресторана на Чистых, где, несмотря на яростные сигналы машин, скопившихся за ним, припарковался около входа, но потом стало так противно и погано на душе, что умчался оттуда как ошпаренный и больше никогда себе ничего подобного не позволял.
Эти два месяца до Нового года были наполнены такой смесью неправдоподобных событий, что он чувствовал себя если не персонажем, то уж точно каким-то актером театра абсурда — драматургию он сдавал в своем первом институте как главный предмет, поэтому знал ее хорошо и классифицировал все, что с ним и вокруг него творилось, верно.
Николай, возвращаясь из своей поездки в Литву, позвонил ему сразу, как только пересек границу, терпеливо выслушал его захлебывающийся подробностями рассказ, высказал несколько точных, уверенных суждений и предложил созвониться ближе к вечеру, когда он будет в Москве — связь и вправду была чудовищная, со свистом и какими-то хрюканьями, словно рядом с Колей паслось стадо свиней.
Они попрощались, и через пять минут его подключили к другому источнику — на телефоне появилась фотография Зяблика. Она вернулась от туркменов и жаждала новостей. Он и ей пересказывал все то же самое, что и Коле, подстегиваемый ее обычными «Ну? Так… Ага… Все?», и чувствовал себя как в школе у доски на уроке психологии — ему это вдруг стало неприятно.
Он быстро закруглился, рассказал о своей новой берлоге, продиктовал адрес и начал объяснять, как добираться, но Зяблик его высмеяла — она считала себя закоренелой москвичкой и не любила, когда ее учили городской географии.
В последнее время у него вошло в привычку от работы до съемной квартиры добираться пешком. Он даже полюбил эти пешие прогулки по старой Москве и, разглядывая дома, мимо которых проносился раньше в машине, чувствовал острое сожаление по ушедшей безвозвратно жизни с неспешным ее ритмом и вниманием к малейшим деталям, которые эту жизнь так украшали.
Он отмечал, как изменились лица людей на улицах, которые хотя и старались подделывать себя под бывалых жителей столицы, но бесхитростность, сквозившая в их поведении, сразу же и беспощадно выдавала закоренелых провинциалов.
«А при Советах разве не наехало сюда крестьян, рабфаковцев всяких, и что? И откуда в нас такая фанаберия?»
За этими ленивыми размышлениями добрел он до старого кирпичного дома, где теперь квартировал, повернул во двор и уткнулся в гору дынь и зелени, возле которых его поджидала Зяблик в огромной туркменской шапке.
И вдруг он понял, что соскучился по этому взбалмошному созданию, которое, тут же напялив шапку на него, прыгало вокруг, обнимая и целуя, правда, по-быстрому, все время оглядываясь по сторонам.
Пока они тащили сумки и ее огромный чемодан наверх, она успела рассказать о том, как жила в гостинице, по потолку которой бегали ящерицы с неподвижными глазами, замирая над ней и рассматривая так откровенно, что она стыдилась при них раздеваться, а еще там гуляли огромные сороконожки, жутко ядовитые, она боялась, что упадут на нее, и спала под зонтиком для съемок. Болтала, раздеваясь, чтобы залезть в душ, не стесняясь, показывала себя со всех сторон, обожженную солнцем Средней Азии, — загар ей шел, как, впрочем, и не загар тоже, — и все рассказывала о странной стране, в которой кругом портреты вождя, описывала золотые статуи на гигантских площадях без машин и людей, говорила об очень красивых лицах женщин и мужчинах с потрясающими худощавыми фигурами — тут она, обнаженная, сделала балетное па и, выразительно посмотрев на его живот, ушла в ванную.
Сквозь шум воды через открытую дверь беспрерывно доносился ее голос — она тараторила о скакунах и верблюдах, на которых взобралась первый раз в жизни, о городе в пустыне, о жаре, а он, так и не сняв туркменскую папаху, сидел, прислонившись к косяку двери ванной, и думал, что чувство его к ней сейчас совсем не похоже на то, что он испытывал в прошлой жизни, когда они встречались раз в неделю, по маленьким московским гостиничкам.
Секса с ней он хотел всегда, но голод этот не был главным сегодня. Сейчас он мечтал, чтобы она была рядом долго, не исчезая, чтобы, обнимая ее и прижимая к себе, продлить это теплое с ней соединение, мечтал и пугался собственных мыслей.
«Вот дурак, хочешь из огня да в полымя, урод семейный…»
И тосковал уже заранее, предчувствуя невозможность того, чтобы так было, и горюя над обязательной потерей, которая могла бы и не случиться, если бы он понял, как Зяблик дорога ему, тогда, раньше, и не свел бы их отношения только к коротким встречам, только к сексу, не использовал бы ее привязанность к нему, как настоящий барин, который не может переступить через правила собственной жизни.
Потом она мокрая выскочила из ванной — никогда не вытиралась, просто заворачивалась в полотенце и позволяла ему выпивать поблескивающие капельки с плеч и рук поцелуями. Они сидели на кухне, хохоча над разными незнакомыми словечками, пили чай по-туркменски перед портретом великого руководителя, открытку с изображением которого она водрузила на кухонную полку.
Иногда она вскакивала, совершенно обнаженная, в прозрачном коротком халатике за лепешками и сыром, он ловил ее за руку, и она сразу ослабевала и приникала к нему, и они едва успевали дойти до кровати.
Это был не тот секс, который случался у них раньше, это было совсем по-другому, потому что им никак не хотелось отрываться друг от друга.
И тогда он впервые произнес то, что редко говорил в своей жизни, он назвал это слово. А она, сразу посерьезнев, отодвинулась от него, внимательно посмотрела в глаза, а потом начала целовать так, что он, пожалуй, в первый раз осознал истинное значение грубоватого термина «отдаться».
Она была с ним без остатка, и он попробовал тоже быть таким и дальше, помнил только неостановимое желание соединиться с ней насовсем, навсегда.
А потом она взялась вдруг перестилать постель, ответив на его недоуменный взгляд, что она еще в командировке два дня и ему придется ее потерпеть.
Зазвонил телефон, она выскочила на балкон, в шум города, и что-то там весело кричала, и в тоне ее, и в подборе слов не проскальзывало ни грана фальши — великая была мастерица, импровизировала божественно. Такой незаметный переход от правды к вранью его немного тревожил, он представил себе, как это она будет делать и с ним, поежился и отогнал эту мысль.
Потом она вернулась, оставив балконную дверь открытой — спали оба только при свежем воздухе, — правда, он, сбросив одеяло, спал открытым сквозняку, а она была организмом теплолюбивым, заворачивалась до горла и спала, не поворачиваясь, спиной к нему, и не шевелясь до утра.
Эти два отданных без остатка ему дня и остальные вроссыпь почти до самого Нового года, в которых Зяблик делила все свое свободное время на две неравные доли — ему почти все, а остатки своей семье, — были так наполнены новыми смыслами, что если бы этого не случилось, он никогда бы не ощутил вкуса свободы, не в примитивном понимании отпускника, который знает, что сколько веревочке ни виться, а конец придет, а как действительно свободный человек, который зависит только от своих устремлений, желаний, мыслей, наконец, прихотей.
Ему было хорошо, он вновь приобрел свою уверенность, напор, даже некоторую авторитарность — на работе больно прищемил хвосты парочке осмелевших сверх меры сотрудниц, навел порядок со сдачей работ, запустил большой сериальный проект по межнациональным отношениям, который был спровоцирован его прогулками до съемной квартиры — как все-таки полезно вылезать из машины, — поездил по студиям и компаниям, даже храбро забрел в фирму, где работала Зяблик, и договорился там о фильме про Мары, любуясь ее искренним испугом — потом она ругала его за эту дурость долго, — словом, заставил себя уважать, как пушкинский дядя.
Он нравился сам себе, и Зяблик говорила, что вот это ощущение и есть самое главное для него сейчас. Она занималась им очень плотно, лечила его постоянно, говорила, что он должен вести себя так же, как ведет себя его жена, то есть веселое настроение Ирины Ивановны должно встречаться с его спокойствием и уверенностью в себе. Зяблик не верила его словам о том, что ему уже все равно, и все время повторяла, что когда-нибудь жена придет к нему обратно и он ее примет.
В этих словах он угадывал некоторое желание, чтобы так и случилось, и старался убедить ее в обратном. Они практически не расставались — по вечерам ходили в тихие ресторанчики подальше от толпы, много ездили по Москве, на съемной квартире любили друг друга, он смотался в пару командировок по зарубежным заказам, и она смогла поехать с ним, и там им было очень хорошо.