Улья Нова - Хорошие и плохие мысли (сборник)
Я, как в коробку, заключена в себя, зрение мое не идеально. То, что я вижу – лишь часть бесконечности смыслов, и как же много всего я упускаю.
Ко мне тянутся неудачники. Я сама виновата в этом, ведь к человеку плывет и притягивается то, что он заслуживает. Это не внешне. Это на эмоционально-чувственном уровне. Если я стою ангелов, то они окружат меня, а «зная три угла квадрата, нетрудно достроить и четвертый» + «всякой вещи свое место и время под небом».
Иногда я чувствую себя вне жизни, пространства, времени, вне моей семьи, специальности и работы, имени, возраста, пола. Вакуум. И абсолютная свобода.
Иногда я начинаю тяготиться собой и одиночеством, но так мало людей, способных меня порадовать и удивить. Это трагедия интеллигента, когда требуешь от собеседника не только душевности, но также чистоты языка и информативности высказывания. И начинаешь скупо относиться ко времени.
Начинает вырисовываться новая картинка, музыка иная начинает звучать, скорее всего, одна история подошла к концу, а другая еще не началась.
Я чувствую себя помещенной на странице между концом одной главы и началом следующей. Зато есть свобода, полная непредсказуемость поступков. И, значит, это еще не конец.
В Берлине у него и вправду есть друг, немецкий журналист, которого я мельком видела летом. А дома родителям каждый день названивают из военкомата и угрожают. Он рассказал сегодня, что скоро уезжает в Германию. Навсегда. После этого я плачу, а он не знает, как меня успокоить. Картинки в духе Моне: иду по платформе метро, вижу поезд и людей сквозь слезы. «Он уезжает. Скоро».
Деревце мое
«Moscow/ Winter/ Underground crossing…»
(английские слова)
Злые и жестокие дети мы были. Как-то с другом скрылись в лесу покурить. Лет в двенадцать. Он бросил в большой муравейник горящую спичку. Муравейник превратился в костер. Нам было занятно смотреть, как обезумевшие муравьи разбегались по земле... Не догорел. И мы забили огонь палками.
Сейчас я вспомнил тот день – поблекший, он подстерегал где-то на самом дне памяти. В переходе станции «Тверская» музыка хищно и жестоко врывается в голову: «in my mind, in my mind, in my mind! in my mind, in my mind!».
Сейчас мне жалко тех муравьев, они никому не хотели зла, занимались своим делом: бегали по лабиринтам жилища, вгрызались в сочные ляжки жуков, спаривались, строили. Потом пекло разъело их дом, на огне пенилась их кислота. Кто-то убежал, кто-то сгорел. А оставшиеся, повинуясь инстинктам, жили дальше. Интересно, смогли ли они выстроить заново опаленный дом?
Движение по эскалатору вниз, в преисподнюю метро. На стене туннеля – рекламный щит – на черном фоне едко-желтое: «Флаги». Понимай, как хочешь. Я бы создал партию людей, живущих мгновением. Мы бы шили лоскутные знамена из нижнего белья, кожи, белых халатов, кружев, пижам, джинсы, распашонок, плюша, шелковых пеньюаров и латекса. Мы бы жили праздно и пировали во время чумы на развалинах и пепелище. Пусть недолго, зато как ярко.
Центр зала «Тверской» – место встреч, ожидая условленную персону, можно ненароком увидеться со множеством старых друзей, бывших коллег, соседей, спешащих туда-сюда по своим делам. Я пришел рановато, жмусь к серой мраморной стене, памятник ожидающему. Неприметный среди таких же незнакомых памятников, ждущих вокруг, зато очень даже заметный для знакомых.
– Привет, сколько лет, сколько зим, – хлопает меня по плечу Николай.
– С августа, – мы жмем друг другу руки.
– Мы сейчас делаем новый проект, молодежный журнал типа «ЕLLE»: шмотки, музыка, где что купить, с кем лучше спать и все такое.
– И что, они хорошо платят, если не секрет?
– За пилотный номер 800 баксов, сейчас такие журналы идут хорошо, плюс гонорары за фотки моделей.
– Ты фотографируешь?
– Да, осенью я голодал, Зинка ушла, ходил по старой привычке в кафе, просто сидел, смотрел вокруг, так познакомился с одной девчонкой в «Deli-Franсe». Длинные ноги. Стали с голодного бреда красить ее готическим макияжем, как у Готье, и снимать. Дело пошло. Сейчас у меня студия, аппаратура, камера. Но я так устал, вкалываю, кручусь, знаешь, если бы завтра сказали, что через пять дней конец света, я бы заперся в квартире, лежал на тахте, пил кофе, коньяк, читал и все. Даже телефон бы выключил. А ты-то как?
Я чувствовал, что за его откровенность должна последовать моя краткая откровенная история. Я говорил сухо, емко, в жанре резюме.
– С тех пор, как летом закрыли журнал, с журналистикой завязал… Вы тогда все, как один, напоминали муравьев в горящем муравейнике, суетились, бегали, матерились, а я читал Генри Миллера и ел сушеные яблоки двухгодичной давности. Я гулял по городу, заходил в магазины и серьезно спрашивал продавщиц: «Простите, что за цифры у вас в витринах так красочно написаны?.. Ах, цены?! А я уж думал таблички музейные». Как-то иду по Крымскому мосту, на самой середине молоденькая негритянка блюет в Москву-реку. И плачет. Подошел. Глазищи грустные, на французском лопочет, сразу догадался – передоз, в подтверждение правоты, она тут же и отрубилась. Я такси ловлю. «Довезите, пожалуйста, в Кузьминки». Все меня посылали, куда подальше, деньги им подавай несмешные, доллары им гони. В итоге довез нас какой-то дед на стареньком «москвиче». Думал, девушке моей плохо. Приехали домой, я ее, как в мелодраме, три дня выхаживал. Оказалось, зовут ее Энжел, родом она из Бостона, папа у нее какой-то Big-cheese, крупный чиновник и бизнесмен, я уяснил, читал ей стихи, перевел для нее, как умел, многих отечественных поэтов, это же всегда сближает. Ну, кроме стихов, конечно, все было. Теперь мы живем вместе, скоро уезжаем. К ней туда, «в рай», в американскую мечту.
Николай не знал, радоваться за меня или переживать, признался, что негритянок у него никогда не было, спросил, как с Энжел в постели, на что я ему на ухо наговорил пару десятков предложений, и он искренне похлопал меня по плечу:
– Видишь, Генри Миллер-то как нас пробрал, ты счастливчик.
Вскоре он, встрепенулся, посмотрел на часы и мы распрощались.
Стою в метро, жду дальше, уже немного злюсь. Где ты, деревце мое, где ты, Груня?
Груня-Груня-Груня, помнишь, первый день на журфаке в лохматом году? Вдохновенные дети. С беленькими едва пробившимися крылышками. Все рвались летать.
Белая мраморная лестница журфака увлекала вверх, к белым колоннам, к испещренным граффити бюстам Ленина и Ломоносова. Стеклянный купол. Кто не мечтал забраться туда и посмотреть на город с высоты? Кто не мечтал прорваться и взлететь? А оказалось?
Видишь ли, полет, как и прочие физические акты, тоже требует затрат энергии, которая не исчезает, не остается, а лишь переходит из одного вида в другой. Мы вязли в болоте культуры, толпы, грязных баек, терялись в офисных коридорах редакций, где нас покупали иностранные бизнесмены, чуть ли не в открытую платившие за то, чтобы мы раскованно и нагло гипнотизировали муравьев, воспевали красоты сытой жизни, отвлекали сплетнями, тусовками и безудержным сексом от той серости, которая происходит вокруг. Вертитесь, работайте, шевелите челюстями, кусайтесь, совокупляйтесь, пейте, а не будете работать, так подохнете с голоду, куда вам муравьям летать.
Но мы тогда не подозревали, что и сами-то, в сущности, являемся этими насекомыми. И что особых высот мы не возьмем…
Помнишь, Груня, я был худой, на курсе меня считали педиком и дразнили «красавицей», все девушки от меня шарахались. У меня были длинные лохматые локоны. А у тебя была рыжая крашеная грива. И я тебя долго неумело преследовал. А потом ты стригла меня, и локоны лежали на полу кухни твоей, а потом и мы лежали на твоем диване, нешироком и жестком. И ноги твои с пышными теплыми ляжками сжимали меня.
Какая ты была чудная, Груня. Ты могла часами мурлыкать песни, читать свои стихи про кукол и полынь или, голая на диване, по-детски рассказывать, как ты во сне целовалась с голубем, а у голубя были губы, и он был нежный.
Деревце мое, какого хрена ты сегодня опять опаздываешь?
Вчера я позвонил тебе, предложил встретиться перед моим отбытием навсегда «в рай», в американскую мечту, в другую жизнь. Ты сказала, что иногда скучаешь, а я рассказал про Энжел.
И все равно ты лучшая. Ты лучше разукрашенных секретарш, окуклившихся манекенщиц. Лучше обабившихся продавщиц и продажных проституток всякого рода, начиная от дешевых с Тверской, заканчивая женами бандитов и убогих иноземных старцев, девок со всеми достоинствами, жадно манящих с обложек журналов и приличных чистеньких девушек, шведок и гречанок разнообразных калибров. Ты – беда, Груня.