KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Русская современная проза » Алексей Макушинский - Пароход в Аргентину

Алексей Макушинский - Пароход в Аргентину

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Макушинский, "Пароход в Аргентину" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Я написал о своих библиографических разысканиях Пьеру Воско, попутно, не удержавшись, сообщив ему и свои смутные мысли – скорее даже ощущения, чем мысли – о связи строительства с поисками многозначных случайностей… его ответ был кратким, вежливым, равнодушным; переписка вскоре заглохла; все-таки он сдержал свое обещание, прислав мне отсканированные (смешное слово, но пускай остается…) фотографии, о которых говорил в Нимфенбурге, в парке Английском и Олимпийском, прислал и другие, о которых не говорил, целую папку фотографий, запакованную в формате, кажется, ZIP, с которым мой компьютер не сразу сумел совладать, в конце концов все-таки справился. Из этих фотографий некоторые были, конечно, и в книгах, которые читал я теперь. Ни в одной книге не было и не могло быть карточки, запечатлевшей самого Пьера Воско с дочкой убитого его матерью офицера вермахта, за типично парижским, с чугунной ногою, столиком уличного кафе, в 1967 веселом году. Пьер Воско всю жизнь, наверное, выглядел старше своего возраста. Все-таки он здесь еще молодой, еще не усатый, какой-то светски-спортивный, даже на черно-белой фотографии видно, что должным образом загорелый, как будто недавно ходивший в горы или три раза в неделю играющий в теннис, как оно, конечно, и было, с еще не совсем замкнувшимся, но все же строгим и напряженным лицом, костистым носом и костистой, сильной рукою, лежащей на столике рядом с чашкой и черными, в ту пору очень, наверное, модными, прямоугольными, сверху и только сверху схваченными увесистою оправой очками. На нем все вообще модное, костюм сидит, как на Джеймсе Бонде в исполнении Шона Коннери, рубашка и галстук такие, как будто он в них родился. Беттина Шликевиц в джинсовой курточке, темно– или рыжеволосая, с перекинутым через плечо и спускающимся на грудь толстым конским хвостом; на столике рядом с ней видна пачка табака Drum и маленькая пачечка с бумажками для изготовления самокруток, видна книга, вынутая, похоже, из висящей на спинке стула холщовой сумки (Маркузе? Вальтер Беньямин? план Парижа по округам?..). Смотрит она растерянно. Смешно все же, как буржуазно выглядит сын анархистки и какой анархисткой смотрится дочь национально мыслящего арийца с пристрастием к прусской дисциплине и классической древности. Она, конечно, сочувствует его матери и мечтала бы избавиться от отцовского мучительного наследия, а все-таки это ее отец, и о том, как рыдала ее собственная мама, со свадебной фотографией в дрожащих руках, после краткого визита полкового командира, принесшего роковое известие, щелкнувшего каблуками, ушедшего навсегда, в сверкающий страшный день, обо всем об этом она тоже не может не думать. У нее молодое, наивное и в веснушках лицо; ей правда не нравится война во Вьетнаме. Александру Воско она тоже не нравилась. Бывший солдат Юденича и доброволец в балтийском ландесвере, он сам, рядом со своим консервативным сыном, выглядит так, словно только что пришел с демонстрации за мир, на той единственной фотографии – тоже шестидесятых годов, – которую можно при желании назвать семейной, где все они запечатлены на какой-то большой, солнечной, явно южной террасе – Пьер Воско в другом, светлом, но таком же строгом костюме, при галстуке, строго сидящий в плетеном кресле; его маленькая и уже тогда совершенно невыразительная жена, m-me Chantal Vosco, с поджатыми губками и скошенными набок ногами – костлявые коленки глядят в объектив – сидящая в кресле, таком же плетеном; семи– или сколько-то-летняя Вивиана, втиснувшаяся между ними и вся перекрутившаяся, явно паясничая; прекрасная, внимательно глядящая в объектив Мария за спинкой того кресла, в котором сидит ее пасынок; и рядом с Марией, положив на плечо ей руку, но все же сам по себе и отдельно от всех стоящий Александр Воско, большой и широкий, расставивший ноги в холщовых белых мятых штанах и отчетливо различимых, на босу ногу, холщовых же тапочках (эспадрильях), в майке поло с распахнутым воротом и в темном пиджаке как будто от другого костюма; тени на полыхающем полу готовы раскрыть все их тайны; тень А.Н.В. – большая, длинная, летящая к балюстраде, тень Вивианы – изломанная, тень Марии теряется в тени ее мужа, тени Chantal и Пьера – круглые, глыбистые, густые. Этот распахнутый ворот рубашки виден на многих снимках, и ранних, и поздних; пятнадцати– или, скорее, уже шестнадцатилетний, еще не знавший войны и крови (хотя война, разумеется, рядом, кровь льется неподалеку) Александр (для русских родственников, конечно же, Саша) Воскобойников стоит на одном из них на фоне каменной, серой, зримо-шершавой стены, где-то в Риге или где-то у моря, уже никто никогда не узнает, уже очень широкоплечий, темноволосый, в двубортном, в полоску, пиджаке с продетой в петлицу тонкой ленточкой, спускающейся и падающей в нагрудный карман, в котором скрывается, значит, что-то, и уже никогда никто не узнает, что именно, и с раскрытым, действительно, остроконечным воротом белой рубашки, двумя небрежными крыльями падающим на лацканы пиджака. Для 1916 или 1917 года, в котором мы, очевидно, находимся, это смело и странно. Что-то словно переполняет его, какое-то очень сильное, счастливое чувство, какое-то внутреннее веселье, не без вызова – миру, людям, фотографу, мне, через почти сто лет разглядывающему фото в компьютере. Он как будто не в силах сдержать этот вызов, это веселье. Они прорываются, сдерживает он их или нет, – в улыбке, тенями и складочками дрожащей в уголках рта и на щеках возле них, в смеющихся и сощуренных, у висков чуть-чуть книзу загибающихся глазах… Глаза и губы образуют как бы две иронические линии в этом лице, повторенные ровной, по краям тоже чуть-чуть загибающейся книзу линией бровей, легкой линией теней под глазами, легчайшей тенью под нижней губой. Он выглядит здесь как мальчик, накануне вечером потерявший невинность, отсидевший в гимназии, вот только что, скучнейший латинский урок, Gallia est omnis divisa, и думающий, понятное дело, – ни о чем, ни о ком другом думать не в состоянии, – о той замужней даме в шелках и кольцах, случайной знакомой родителей, которая соблазнила его накануне и к которой он непременно опять поедет сейчас, вот сейчас, на дачу в Майоренгоф, где она уже ждет его, может быть, напевая и про себя усмехаясь, к удивленью строгой служанки. Эта веселая сила всегда была в нем, конечно; я почувствовал ее даже в нашу единственную встречу, в его старости, в моей еще-почти-юности. Как-то даже не предполагается в этом шестнадцатилетнем, обращенном в будущее лице, что оно может когда-нибудь погаснуть, а сила в нем – затаиться. Все же на фотографиях тридцатых годов он выглядит каким-то потерянным, задумчивым, едва ли не мрачным, даже на том смутном, смытом и блеклом снимке, являющем его и беспощадно перекошенную, потому что с краю сидящую, Нину в обществе монпарнасских ли, не монпарнасских ли собутыльников, в каком-то как будто подвале, в табачном, даже на черно-белом снимке осязаемо-сизом дыму. Они сидят не рядом друг с другом, но голорукая большеглазая Нина рядом с каким-то набриолиненным, едва ли и не напудренным, молодчиком с отвислой нижней губой, а строгий, в галстуке, с плывущими пьяными глазами А.Н.В. – прямо в центре, в обществе вполоборота к нему повернутой полноликой и полноплечей дамы, что-то, похоже, воркующе-веселое ему говорящей. Куда как невесело смотрятся они оба, Нина и А.Н.В., на том неожиданно туристическом снимке, с видом на Эйфелеву башню и далекие серые крыши, который сделан, мне кажется, году в тридцать третьем или тридцать четвертом на балюстраде снесенного в тридцать пятом старого дворца Трокадеро, замененного нынешним (дворцом Шайо) ко всемирной выставке 1937 года, той самой знаменитой выставке, на которой советский павильон с пресловутым рабочим и не менее пресловутой колхозницей, как в зеркало, гляделся в нацистский с имперским орлом на крыше, уже готовым схватить Лютецию стальными своими когтями. Этих павильонов на снимке еще нет, их вообще еще нет, не видно и самого (чудовищного) дворца, оставшегося за спиной у (наверное, уличного, за плату предлагавшего свои услуги) фотографа. Они только что вышли, может быть, из тогдашнего музея архитектуры, располагавшегося в старом дворце, как теперешний располагается в новом; понятно, что это А.Н.В. затащил туда свою не вдохновленную визитом жену; а вот идея сняться у фотографа в роли счастливой пары была, наверно, ее. Счастливой пары не получается. Они держатся за руки, а стоят все же порознь, каждый сам по себе и в обществе своих собственных мыслей. Он в шляпе, как ни смешно, с перекинутым через руку плащом. Она, наоборот, в плаще, слегка тронутом весенним, или осенним, теперь мы не узнаем уже, ветерком, просто-, гладко– и русоволосая, с большим пучком на затылке, отчего голова кажется маленькой, а глаза такими огромными, как если бы они могли сами по себе существовать где-то в другом, лучшем месте, в Стране Загадочных Взглядов, или, наоборот, Отчаянных Взоров, и вот только случайно, ненадолго оказались здесь, на этом лице, в этом Париже, на этом ветру. Ей здесь плохо, ей, наверное, везде было плохо. Она высокая, стройная, легкая; ей двадцать два, двадцать три, может быть, года. Еще есть что-то не определившееся, совсем юное, не детское, но девическое в этом лице. Он и полюбил в ней, наверное, это девическое, это хрупкое, трепетно-ломкое, столь иногда привлекательное для уже не совсем молодых мужчин… Их общих снимков мне больше видеть не довелось, а вот упомянутые ее сыном стихи Нины Саламовой разыскать оказалось несложно; два или три ее стихотворения, нельзя сказать, что лучшие, лучших у нее, увы, нет, но все-таки два или три, всегда те же стихотворения и в наше время, случается, попадают в антологии «парижской ноты» и «первой волны». Они выглядят непроизвольной пародией на эту «парижскую ноту»; всякое литературное направление (или «течение», или «группа») с помощью своих экзальтированных эпигонов пародирует себя самое. «Мы проходим легко и бесслезно в этом сумраке улиц и лиц, умираем светло и беззвездно в суете нам ненужных столиц». В каком – «этом» сумраке? и как можно проходить – «бесслезно»? «беззвездно» умирать? почему не наоборот? и что вообще это значит? Такие мелочи вряд ли ее волновали… «Стихи молодой поэтессы, не согретые, но скорее отягощенные столь модной на русском Монпарнасе «телогрейкой новейшего уныния», все порываются куда-то, все пробуют если не полететь, то хоть побежать, но, увы, всякий раз спотыкаются об одни и те же обессмысленные словосочетания, аляповатые аллитерации, испробованные еще сорок лет тому назад в московских «декадентских» салонах, беспомощные или банальные рифмы, в конце концов, просто о нежелание или неумение всерьез задуматься о своем ремесле, овладеть простейшей поэтической грамотой. На красных лапках далеко не уплывешь, и на бесслезной беззвездности в поэзии тоже не выплывешь». Все-таки Ходасевич удостоил ее этим ядовитым отзывом («Возрождение», 5 апреля 1937 г.), так что свое скромнейшее место в примечаниях к истории русской литературы у нее, как ни странно, есть.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*