Протоиерей Владимир Чугунов - Буря (сборник)
– Лучше в парк, – возразила Вера.
И Люба поддержала:
– На карусели!
– Что мы, дети малые? – возразил я исключительно из экономии.
– Ну почему сразу – дети? – посмотрела на меня с укором Mania.
И мы поехали в парк.
3
Домой вернулись около шести. Я предложил пойти опять к нам, но все наотрез отказались.
– А к нам, если хочешь, приходи, – сказала Mania.
– На танцы пойдём?
– Зачем? Так посидим. Или на лодке покатаемся.
– Ладно. Сад полью и приду.
И мы разошлись в разные стороны. Если бы я только знал тогда, что у фразы этой скоро появится и другой смысл!
А всё началось с моего предательства.
Чтобы понять его причину, потому что за ним последовало и второе, и третье, я должен сказать несколько слов о маме, потому что именно страх перед ней толкнул меня под гору, а там и пошло, как снежный ком, нарастать одно событие на другое.
Да не подумает кто-нибудь, что я собираюсь судить свою мать или говорить о ней что-либо плохое. Нет. Просто у меня (не знаю, как у других), и это само собой так установилось с детства, перед мамой был страх. Не то чтобы я её как огня боялся или ходил в её присутствии по струнке, нет, просто всякое своё действие, каждый свой поступок я привык оценивать с её точки зрения. Я уже намекал на мамины взгляды, когда упомянул о коллективе. И если отец в течение жизни не раз менял свои взгляды (хотя бы в случае с «отесей» или подложным «Капиталом»), мама никогда и ни в чём не сомневалась, всегда и во всём была права, даже когда секла меня если и не «говяжьими жилами», то ремнём из говяжьей кожи – точно. Ни бабушкино, ни папино заступничество при этом не имели никакого значения. Если она что-то решила, ни в каких советчиках уже не нуждалась. Одно время, до рождения Мити, я даже приучен был обращаться к ней на «Вы». Не хочу этим сказать, что она меня не любила. Как говорится, кого люблю, того и бью. Любила. Но никогда не баловала, как потом баловала Митю. Понятно, ему за это от меня доставалось. Я даже иногда жалел, что у нас вместо ожидаемой девочки появился «пончик». Девочку я, наверно, всё-таки не обижал бы. А сколько сил потратили мама с бабушкой, пока поставили меня на ноги! Как сейчас помню большое, дышащее могильным хладом окно больничной палаты, осень, слякоть и маму под окном второго этажа. Какое у неё было лицо! Один только взгляд жалобил сердце! И я хрипел в открытую форточку: «Мам, я почти не кашляю! Скажи, чтобы меня выписали!» – «Закрой сейчас же!» – кричала она в ответ. Я послушно закрывал, пристраивался на подоконнике и, отуманивая дыханием стекло, беззвучно плакал. Не знаю, плакала ли мама, может быть, где-то в себе, чтобы я не видел, мне же всякий раз укоризненно качала головой, выражая то, что не раз говорила словами: «Не стыдно? Большой уж!» Но какой я был большой? В палате разве чуть-чуть постарше остальных. Но рядом с мамой – не помню до каких пор – чувствовал себя совершенно маленьким. И потом, мама была одна-единственная на свете… Как же её за это не любить? А вот за что полюбил её отец – не знаю. Какие у них были отношения? Всякие. Она гордилась им, он ценил её. Его удача или победа тотчас становились её удачей или победой. В других семьях я не жил, может быть, и есть такие, где совсем не бывает ссор, в нашей семье они были: когда из-за нас, из-за детей, а когда, кто же поймёт, из-за чего родители ссорятся… В основном же, как мне казалось, всё шло хоть и не гладко, но всё же неплохо. И бабушка никогда под ногами не путалась…
Так почему же всё-таки я испугался мамы? Не испугался же я отца? Что это? Рецидив детства? Моё неутвержденное в истине сердце? Впервые и с жутью произношу это слово – страсть? Что?.. Но не буду больше гадать, опишу, как было.
Когда я вошёл в дом, отец метался по коридору, как разъяренный тигр в клетке. И бабушка была и не была тут. Стояла, поджав губы, с застывшим выражением на бескровном лице, по которому без труда можно было прочесть и великую скорбь, и молитвенную потусторонность. Увидев меня, отец словно на что-то такое невиданное наткнулся.
– А-a, явился… ма-анах! – выпалил он.
Я сразу встал в стойку.
– А причём тут это?
– При всём! Мало, видно, тебе дурь свою перед людьми выказывать, ты у этой… выжившей из ума старухи на поводу пошёл?
– Не на-адо! – угрожающе стал накаляться я.
– Да нет, надо! Надо наконец всю правду сказать! Богомольцы несчастные! Ну? Много ли грехов замолили?
– Причём тут это?
– А что причём? Что? А если в университете узнают, что ты в церковь ходишь? Ты об этом подумал?
– Подумал! – ляпнул я.
– И чего придумал?
– Брошу! И в семинарию пойду!
– В попы, значит?
– Значит!
– Та-ак! А мы, значит, для тебя уже никто?
– Почему? Я и за вас буду Бога молить! Не пропадать же вам!
– Что? – набросился он на бабушку. – Не твои ли слова? До молитвенничка до-ожили! – передразнил он её. – Оспо-оть сподобил, оспо-одь!
– Не смей так-то, не смей! – в страхе выговорила бабушка.
– А то что – грозой убьёт?
– Господи, помилуй!
И она стала креститься. Я поддержал ее сердечный вопль:
– Баб, он сегодня, случайно, не белены объелся?
– И ты не смей! – накинулась она на меня. – Разве можно так об отце?
– А чего он к тебе пристал? Сам почему смеет?
– Вот! Полюбуйся, – ввернул отец. – Не прав я? Не твоё воспитание? Ну ладно, ладно… – заметив её слезы, переменил тон. – Прости. Неправ. Погорячился. Да ты сама подумай. И ты, – кивнул в мою сторону, – что тут начнётся, когда мать узнает. Да она до Брежнева дойдет! Конечно, это не Сталин, но хождения в церковь ещё никто не поощрял. Или ты Хруща забыла? Забыла, что творилось при нём?
Бабушка в растерянности посмотрела на меня, на отца – ей ли не знать? Можно сказать, на своей шкуре испытала. Я, в свою очередь, припомнил Машин рассказ о несостоявшемся семинаристе, о психушке. Видя, что победил, отец спросил:
– Что делать будем?
– Ну что делать… – сказала бабушка. – Скажу, я надоумила…
– Да разве в этом дело, мама? – как от зубной боли поморщился отец. – Надоумила! И что? Ты надоумила, а они, как дети малые, несмышлёные пошли? А спросит, зачем? Не тебя, его спросит?
– Панихиду заказать… Приболела, мол…
– Ты, мам, прости, как дитя малое… И они вчетвером поехали панихиду заказывать, да? Ты его одного попросила, а он им говорит: «Поехали?» И они поехали… Это же просто смешно. Они же студенты, пойми, студе-энты!.. Вот-вот, студенты, – тут же сообразил он, – филологи, журналисты будущие… Поехали посмотреть на всё это мракобесие. Для сравнения. Посмотрели, ужаснулись. Ну во что там можно влюбиться? Не во что же, верно? – посмотрел на меня отец.
Я промолчал. И это было первым шагом к предательству.
– Так и скажешь матери. Съездили разок, посмотрели, своими глазами убедились, что нас не обманывают, и поставили на этом крест. Понял?
Я молчал.
– Я спрашиваю – понял?
И тут я пал окончательно:
– Понял.
– Вот и договорились… И к Паниным тебе сегодня лучше не ходить.
– Почему?
– Хочешь послушать, какими словами по этому поводу Ольга Васильевна выражается?
– А ты откуда знаешь?
– У бабушки спроси, она тебе расскажет, что тут за час до твоего прихода было.
Бабушка подтвердила глубоким вздохом. Я попытался представить, что творится теперь у Паниных. В ярости Ольга Васильевна могла драть дочерей за волосы, обзывать отборными площадными словами, гнать из дома, крушить мебель, посуду (цветы при этом не трогала), а потом умирать на диване. Если поутру не надо было идти на работу, весь следующий день она тоже умирала, пишу в эти дни не готовила, иногда, правда, плакала, жалуясь на свою горькую судьбу: «И за что только мне такое наказанье?» Смысла в её действиях не было никакого, только, как у Фолкнера, «шум и ярость». Но и этого было достаточно, чтобы не только испортить всем настроение, но и добиться своего. И я гадал, добилась ли, как добился от меня отец.
– Всё равно пойду, – сказал я вслед удаляющемуся отцу. – Обещал.
– Мало тебе вчерашней истории? – обернулся он. – На тот свет захотелось?
Выходит, он знал уже и об истории.
– А я вокруг, через остановку пройду.
– Было бы сказано.
Я перекусил и пошёл поливать сад. На душе было неспокойно. Мучила совесть. Вспоминая наше торжественное обещание и сегодняшние, сказанные Машей у церкви слова, я морщился как от зубной боли. Ну как теперь смотреть Маше в глаза?
Я бросил шланг в теплицу с огурцами и направился к мосткам.
– Ты не топиться, надеюсь? – крикнул с балкона отец.
Я обернулся.
– Не дождёшься!
– И на том спасибо!
Я разделся, разбежался и как можно дальше нырнул с мостков в воду. И пока плавал, а уплыл я почти до середины, отец следил за мною, время от времени появляясь в чёрном проёме балконной двери.
Когда появилась в своём огороде Елена Сергеевна, я подплыл к её мосткам, взялся за них, но не вылез, а, как разведчик, то с одной, то с другой стороны наблюдал за ней. Не замечая меня, она перекидывала с грядки на грядку шланг, что-то тихонько напевая. В простеньком, без рукавов, коротеньком платьице, обнажавшем её стройные, с ровным загаром, ножки, босиком, она казалась девочкой. Наконец она меня заметила, кинула, как и я, в теплицу шланг, подошла и, хитро улыбаясь, спросила: