Аякко Стамм - Право на безумие
В мире, где носителем информации может являться всё что угодно, сама информация приобретает особое значение и вес. Более того, она вдруг обретает неслыханный приоритет даже над самим смыслом, хранящимся в ней. Хранящимся очень глубоко, часто недосягаемо глубоко.
Но на то он и смысл, чтобы поискать-покопаться. А вот пакет оказался не столь бездонным, и скоро из его чудесной утробы на вагонный столик был извлечён вовсе не чудесный лёгкий дорожный завтрак. Лёгкий отнюдь не оттого что больше в пакете ничего нет, но потому что больше не хочется в столь ранний час. Завтрак примечательного пассажира состоял из пластиковой ванночки диетического творожка, бутылочки заморского питьевого йогурта и жёлтого спелого банана. Пассажир распределил блюда по порядку их употребления на первое, второе и десерт, разложил на столике в строгом соответствии и с подкупающей искренностью улыбкой обратился, наконец, к сидевшему напротив попутчику.
– Не желаете ли присоединиться?
Лицо8, к которому был обращён вопрос, было совсем иное, отличное от радушного путешественника и видом своим и, как угадывалось, содержанием. Несколько моложе, лет около сорока, хмурое, задумчивое, как бы отрешённое от мира, само, что называется, в себе. Оно сидело на своём диване с противоположной стороны от столика, и глаза его цепким взглядом пытались выхватить из проносящихся мимо вагонного окна сгустков тумана куски окружающей действительности. Казалось, человек этот вновь знакомится с забытым, ставшим уже чужим для него миром, тщательно и придирчиво отыскивает место в нём, примеряя к нему своё я, примиряясь с ним. Внешний вид этого пассажира, его платье – наглухо застёгнутая на все пуговицы чёрная рубашка и чёрные же брюки – рисовали его как человёка церковного, а длинные, убранные в тугую косичку волосы и густая окладистая борода только подтверждали это предположение. Лицо человека не выражало ничего – ни радости, ни огорчения,… оно было спокойным и бесстрастным, хотя назвать его каменным тоже ни в коем случае невозможно. Что-то живое и тёплое угадывалось в нём, впрочем, не явно, но сокровенно, на уровне подсознательного ощущения. Может быть виной тому глаза, единственно жившие на его лице кипучей осмысленной жизнью,… но как бы самостоятельной, отстранённой от всего существа человека. Он вовсе не ложился в эту ночь, потому как только за полчаса до пробуждения своего радушного попутчика зашёл в вагон на какой-то промежуточной станции. Стараясь не делать шума, не расстилая даже постели, он сел на диване возле окна и окунулся взглядом в кисею тумана за стеклом, утонул в нём. Казалось, он не замечал движений и действий пассажира напротив. И если бы не приятный, бархатный баритон последнего, пригласивший разделить с ним скромную трапезу, чёрный человек так, наверное, и оставался бы вне вагонной жизни вплоть до самой Москвы.
Они сошлись.
Монах – будем до поры называть нашего героя так, пока он не представился и не объявил нам своего имени – как бы очнулся, вышел из состояния созерцательной задумчивости и медленно перевёл взгляд на своего нечаянного визави. Затем на любезно предложенный ему завтрак… и вновь на попутчика. Глаза в глаза. Встретив во взгляде искреннюю, открытую улыбку и неподдельное участие, улыбнулся сам сквозь густые запущенные усы. Лицо ожило, а глаза, и без того живые, повеселели и заиграли ответным блеском.
– Благодарю вас. Я не голоден… Ангела вам за трапезой.
– Спасибо… А я позавтракаю. Многолетняя привычка, знаете ли. День не начнётся без лёгкой трапезы, и всё уже в нём будет не так и не то, – ответил радушный пассажир и приступил, наконец, к творожку.
– Простите, я разбудил вас, когда входил в купе? – забеспокоился монах. – Вы спали, а я сел в Княжпогосте9 совсем рано. Старался не шуметь, да вот… Простите ради Бога.
– Знаете, вы вовсе не разбудили меня. Я птица рассветная, просыпаюсь в это время без будильника, тоже многолетняя привычка. Так что не извиняйтесь, всё нормально.
И радушный пассажир целиком ушёл в свой завтрак, давая, может быть, понять собеседнику, что радушие радушием, разговоры разговорами, а ежедневные насущные дела, знаете ли, по распорядку, менять который он не намерен ни при каких обстоятельствах. Тот в свою очередь и не думал настаивать, он вернулся в прежнее состояние созерцательности и немого диалога с туманом за оконным стеклом, который, надо сказать, существенно поредел и продолжал интенсивно таять под всё более вступающими в свои права лучами восходящего солнца. О чём он думал в этот ранний утренний час, с чем олицетворял своё теперешнее состояние и свою будущность? С быстро тающим и обещающим в скором времени исчезнуть совсем туманом? Или с восходящим и всё более властно заявляющим о себе солнцем?
А тем временем дневное светило уже довольно высоко поднялось над горизонтом и уже не мимоходом, не осторожно, но жадно слизывало горячим языком самые плотные, самые сочные сгустки сливочного тумана. Было очевидно, что оно об эту пору испытывало наиболее сильные и неудержимые приступы утреннего сладострастия, всей своей энергией неистово поглощая, растворяя в себе ночного гостя, который лениво и вальяжно разлёгся у самой поверхности земли, предполагая видимо отлежаться тут в холодке, в стороне от кипучей земной жизни. Не получилось. Да он и не старался особо. Ему нравятся ласки солнечных язычков, возбуждающих, будоражащих, пусть растворяющих, поглощающих его в себе, но ведь в СЕБЕ же. Да и разве то грех – отдаться утреннему солнцу со всеми потрохами, позабыв о своём я, об умиротворяющем покое ночи, о тишине и недвижности? Земля, успокоенная ночным туманом и разбуженная к жизни игривым любящим солнцем, просыпалась, возрождалась из небытия, вступала в новое, никогда ещё не бывшее ранее Сегодня.
«Где ты, моё Солнышко? – прозвучало в отяжелевшем, отвыкшем от простой мирской радости сознании монаха. – Взойдёшь ли ты ещё когда на моём небосклоне?».
– Красота! – прокатилось где-то вдалеке, по ту сторону сознания, в другой, параллельной вселенной. Мягкий бархатный баритон расплылся по пространству купе, завибрировал, зазвучал, отражаясь многократно от стен вагона, и проник-таки в сознание просыпающегося чёрного человека.
– Что? Вы мне?
– Я говорю, красота-то какая! – воодушевлённо сказал, почти пропел радушный пассажир. Он уже расправился со своим нехитрым завтраком и снова пребывал в самом открытом для окружающих, самом наилучшем и притягательном расположении духа. Глаза его горели, улыбка светилась, лицо излучало столько энергии и радушия, что душа монаха вдруг улыбнулась невольно, потянулась нечаянно и робко к этому неожиданному свету, озаряясь, наполняясь его свечением, осторожно вибрируя в унисон и вбирая в себя такую новую, давно забытую, некогда похороненную навеки радость. Привыкшая за последние годы оставаться закрытой самой в себе, она вдруг ощутила наполняемость чем-то … не вполне пока понятным, может быть опасным, но чрезвычайно приятным. Вместе с тем чувствовалось, как её словно покидает что-то, уступая место новому ощущению, что-то своё, до боли родное, априори присущее. Но покидает как бы не совсем, не навсегда, а только оберегая, предостерегая от чего-то. И от этого ощущения душе стало немножко больно. Но боль эта, оттеснённая в сторону нахлынувшей радостью, потопталась ещё на месте, поныла беззвучно и отошла вовсе.
В это время поезд вырвался вдруг из плотных объятий тёмного леса на необозримый простор, ничем не ограниченный, разве что линией горизонта да склоняющегося за неё, тонущего в ней синего неба. Где-то внизу, казалось, прямо под колёсами поезда внезапно раскинулась широкая, могучая река, уносящая свои неспешные воды далеко-далеко, к точке соприкосновения с небесами и питающая, должно быть, их чистой лазоревой синью. Воздух, лишённый тумана, но ещё не прогретый насквозь, был тих и прозрачен настолько, что казался вовсе неподвижным. Всё вокруг убедительно внушало человеку мысль, что жизнь, выбранная им, как средство коротания вечности – занятие вовсе не безнадёжное.
– Нет, ну красиво-то как! До чего ж замечательно, правда!? Ведь правда же?! – восторженно пропел в третий раз радушный пассажир, и настолько восхищённо, что не согласиться с ним было ни в коем случае нельзя, даже если бы за окном простирался серый лунный пейзаж. – Как всё-таки удивительно хороша наша русская природа! До осязательности хороша! Прямо хоть бери её голыми руками в охапку и на холст, и на холст!
– Вы, однако, художник! – проговорил с неподдельным чувством монах, и не понятно было, чем он более впечатлился: действительной ли красотой русского пейзажа, или же зажигательным, просто-таки заразительным воодушевлением своего попутчика.