Анна Бердичевская - КРУК
Слова, слова, слова. Каждый из четверых его незваных гостей не обязательно слушал, не всегда догонял, но будто ждал чего.
Чанов не говорил о любви, о смерти, о Боге, и то хорошо.
Но даже смутное воспоминание о сказанном с седьмого по девятое октября – в ночь на десятое вызвало в нем омерзение. От этого публичного сблева ему даже полегчало, но воспоминание было унизительным до дурноты.
Ему хотелось, как в детстве, сказать: это не я!.. Он неведомо как и чего наглотался за двадцать девять лет, а сейчас все сразу и вернул… осталось отвратительное чувство стыда… Как у маленького Алеши из сказки «Черная курица[3]», бедный этот мальчик бойко тараторил на уроках домашние задания, которых не учил вовсе. За что и был наказан срамом, поркой и угрызениями совести…
Ну ладно, его вывернуло. Но ведь сам-то должен был остаться? Однако кому – должен?.. И кто этот – сам?
Вот что получилось: Кузьма Чанов в подвале Крука для себя самого оказался пустым местом.
Но эти-то четверо – чего на него так вылупились, то есть наоборот, совсем не глядят?! И сидят тут? Что за дела?! Чанов, спасаясь, попытался взглянуть на дело со стороны, подумать о себе в третьем лице. Вот же он, существует: некто Чанов, маркер, зрелый командир космического корабля в окружении неопытного экипажа, роковой соблазнитель юных душ… ловец человеков… фффу-у-у… «Нет. Просто какой-то пожилой хрен, почему-то Чанов…» – так сам себе сказал он.
Действительно, Чанов пожил и к двадцати девяти годам стал заурядной экзотикой, одним из каждых двадцати трех на тысячу, если верить статистике «Форбса» (а может, двухсот тридцати на тысячу?.. какая разница!), жителей свободной Европы. Он стал – рантье. Господином, создавшим капиталец да и сбывшим его с рук в какой-то перпетуум-мобиле, во временный вечный двигатель, в довольно надежное, хотя и в чужое, неинтересное место. Теоретически до конца лет он мог теперь стричь и стричь с капитальца купоны. Не такие, чтоб… но и не жалкие. Достаточные. Вполне достаточные, чтобы не влипнуть, но жить. Однако этот объективный успех, эта окончательно достигнутая жизнь перестала Чанова занимать. Дело он, какое-никакое, сделал… но, что ли, предназначения не выполнил. Гордость до сих пор не входила в число грехов или добродетелей Чанова. Он не настаивал на предназначении. Его вроде бы устраивала праздность… Но чувство – не размышление, чувство не передумать и не отменить, потому что оно независимая и реальная реальность. А чувство на четвертые сутки возникло у именинника такое: за зеленым столом Крука ему сдали три, нет, четыре, если считать сонную Соню, новенькие карты из свежей колоды… Или все-таки это он сам что-то кому-то сдал?
Кто этот «Я»?
На третьи сутки пустоту в Чанове что-то принялось потихоньку замещать, вытесняя и отвращение к себе. Он почувствовал, каким, можно сказать, историческим делом здесь в Круке занимается. Пространство и время в подвале клубилось безразмерное. И скажешь – КРУК – будто орех зубами расколешь… Вечность напролет сидишь здесь, как в театре, и видишь разных незнакомых людей, они движутся по своему загадочному кругу, но в конце концов, как актеры, выходят на сцену из левой кулисы, играют свою маленькую роль в твоей жизни и уплывают в правую кулису. А некоторые люди, которых ты, впрочем, тоже не знаешь, вдруг выпрыгивают со сцены как бы прямо к тебе, в зрительный зал, и ты – не против. То есть тебе любопытно. А ведь это значит, что ты – есть.
Ты сидишь, общаешься с кем Бог послал, и… и, одновременно, словно историческое кино про себя, тоже малознакомого, смотришь. Это кино – твоя память и случайные мысли, они одновременно крутятся в твоей голове. Ты отвлекаешься слегка на удовлетворение незамысловатых потребностей. Не только желудок и мочевой пузырь, но и голова твоя время от времени чего-то все-таки уже сама хочет – рассмотреть чью-то физиономию или услышать голос сидящего за твоим столом совсем новенького человека. И вот еще вдруг – в гортани просто судорога какая-то, и ты задыхаешься, но гортань, будто освободившись от тебя, начинает что-то такое немыслимое озвучивать. И остановиться не может! Пока не пересохнет. Да кто она такая, что за штука такая, вовсе не обязательная! Гортань… Орган речи… Кого и почему она вдруг сочла необходимым озвучить?! И Чанов как бы припомнил, что в нем есть нечто большее, чем он, и не вполне ему принадлежащее. Платон об этом писал, вот кто! В одном знаменитом диалоге, где Сократ доказывал другу своему Федру существование и бессмертие души… Но это было академическое, платоновское знание.
Так вот: настоящее, свое собственное, нет, еще не знание, но недоумение – начало замещать чановскую хандру. Особенно когда он, много лет молчавший, расслышал то, что громко и уверенно транслировала его гортань, а также подключившиеся к ней язык и губы… После приступа отвращения и пустоты многое из услышанного от самого себя он понял как важную новость, и даже присвоил. Хотя и не сразу, да и не вполне. Вот что еще: четверо его гостей-незнакомцев тоже присваивали говоримое Чановым. Прямо засасывали. Чанов впоследствии нет-нет да и слышал от гостей нечто очень знакомое, и он сомневался: «Это же вроде я сам говорил и думал»… И тут же снова себя останавливал: «Да кто ж это – я?.. Кто таков?!»
Но именно в Круке черно-белую, небрежно смонтированную и драную фильму про это «я» все крутил и крутил и крутил, пропуская сквозь луч света, неизвестный Чанову, путающий порядок частей, неутомимый и рассеянный Киномеханик…
Ранним утром 10 октября в подвале Круглосуточного клуба по имени Крук Кузьма Андреевич Чанов не заметил – как, но почувствовал, что оказался на кончике луча. В старые времена этот лучик называли перст Божий.
Красивый!
Чанов подозвал бледного мальчишку официанта и заказал пять кофе. Компания встрепенулась. Экипаж почувствовал, что его заметили. И сосчитали. Даже девчонка открыла глаза, приподняла голову и оперлась на руку.
– Я, пожалуй, – сообщил Чанов компании, – хочу домой.
И вопрос задал:
– Что за погода на поверхности жизни?
– Тепло, – сказал Блюхер.
– Снег идет, – сказала Соня.
– Потому и тепло, – согласился Паша Асланян.
– Что вы имеете в виду? – вежливо переспросил Пашу Давид Дадашидзе.
Глаза у Асланяна были ярко-коричневые, круглые, как у щенка. Вот он улыбнулся, и оказалось, что и зубы у него щенячьи – крупные, белые и неровные.
– Я хочу сказать, что когда поздней осенью выпадает долгожданный снег, всегда как бы теплеет. Про это стихи есть: «После холода стало теплей, и пороша упала невинная, а на ней, как на белом холсте, клюква, ягода зимняя…»[4]
– Ваши стихи? – спросил Чанов.
– Нет. Одной женщины. Ее уже на свете довольно давно нету.
– Как и слова пороша, – заметил Блюхер.
– Вы и сами, кажется, поэт? – продолжал интересоваться Дада.
– Да, я поэт, – согласился Пашенька. – И чо?
Никакой агрессии в его голосе не было. Просто твердость в праве на выбор.
Принесли кофе.
Чанов пригубил, и глаза его ожили, мир вокруг обрел краски. Привычное чудо первого утреннего глотка кофе.
– Прочтите что-нибудь. Из своего.
Чанов не попросил поэта, а повелел, как власть имеющий. И сам это отметил.
– Можно я встану? – сразу же отозвался Павел и тут же встал. Оглядел зал.
В глухой этот почти что утренний час в Круке было практически пусто. Только за дальним столом миловалась парочка да поближе с книжкой в руках клевала носом буфетчица, она же бармен, библиотекарь и кассир Лизка, студентка Вышки.
– Пашенька, прочти про красивого! – попросила Лизка.
Естественным показалось Чанову то, что поэт посмотрел на него, словно спрашивая разрешения, словно рассчитывая, что Чанов разрешит именно про красивого. И Чанов разрешил, отставил чашку и подпер рукой слегка гудящую голову.
– А можно я встану повыше? – спросил Паша и тут же встал на табуретку. Она шаталась. – Лизка, она шатается. Можно я на стол встану?
Лиза вытянула из проволочной корзинки вчерашнюю «Независимую газету» и метнула на доски стола, не того, за которым все сидели, а крайнего, синего, у стенки. Паша по табуреткам и стульям дошагал до указанной Лизкой сценической площадки, аккуратно встал заскорузлыми ботинками на газету и, выкрикнув название произведения – КРАСИВЫЙ![5] – прочел с яростью:
И нет мне покоя от бешеных дур,
Как будто я их арканю.
– Сударь, к вам тут царевна Будур…
– Гони ее на хрен, в баню!
Стою ли на стреме, иду ли в разгул,
Топчу ли полы на обедне,
До слуха доносятся грохот и гул
В моей бесконечной передней.
Гляжу в зазеркалье и вижу вопрос
В любой пролетающей мине,
Но молча глотаю дымок папирос
И булькаю водкой в графине.
А где-то на крыше, на свальне котов
Сидит и хохочет принцесса,
Сдрочившая сто пятьдесят каблуков
От города Пелопоннеса.
О Боже, зачем я красивый такой!
Паша замолчал, искренне и горестно схватившись за голову. Действительно – зачем?!