Михаил Юдовский - Воздушный шарик со свинцовым грузом (сборник)
От Индустриального моста я, спотыкаясь, добрался до общежития, где жили мои друзья, поднялся на третий этаж, постучал к ним в комнату и, не дожидаясь приглашения, ввалился внутрь.
– Привет, – сказал я. – Все как договаривались. Конгресс закончился, и я пришел отметить с вами…
– Мама дорогая, – присвистнули мои друзья. – Да ты уже, кажется, десять конгрессов отметил.
Я замотал головой.
– Ни ад-на-во, – по слогам произнес я. – Все это так… причуды воспаленного либидо… Главное, что все, кто с ней попрощался, спиваются.
Я достал из сумки бутылку коньяка и, прицелившись, поставил ее на стол.
– Люсьена уехала?
– Не-э знаю, – преувеличенно бодро ответил я. – Может, она только сделала вид, что садится на поезд, а сама сейчас рыщет по ночному городу верхом на леопардихе и пытается меня найти. А вот только хрен ей по всей рыжей гриве. Я попрощался и спился. Хотите расскажу, как у нас все было? Это не я, это она велела рассказать друзьям о заба-аавном приключении с укротительницей леопардов. Она столько леопардов укротила… Это какой-то ужас! Так рассказать?
– Ты бы лег поспал, – посоветовали мне.
– Обязательно лягу и обязательно посплю. Вот только еще стакан коньяка хлопну и свалюсь. А рассказывать ничего не буду, потому что вам это неинтересно. По глазам вижу, что неинтересно. Она меня, между прочим, солнышком называла. Почему никто из вас никогда не называл меня солнышком? Что, не похож? – Я огляделся по сторонам в поисках зеркала, не нашел и покачал головой. – Не похож. Лучи опали, одно пятно под глазом осталось. И то какое-то… несолнечное. Но другого повода выпить, кроме как за него, не вижу.
Я откупорил коньяк, налил себе полстакана, выпил залпом и куда-то рухнул.
После друзья рассказывали мне, что я провалялся у них в общежитии, не просыпаясь, двое суток кряду. По счастью, фокусники мои были и сами людьми не первой трезвости, поэтому не слишком перепугались и паники не подняли. Еще они говорили, будто я во сне бормотал что-то про сучку с кошаком, про то, что меня укротили, про десятку пик, а также просил передать цветы какой-то Наде. Имя же Люсьены якобы не произнес ни разу. Я поверил в это, потому что мне хотелось в это поверить. Я был очень молод и, наверно, не очень постоянен, но по-настоящему выбросить из головы Люсьену мне никак не удавалось. Может, потому, что я был влюблен в нее, как ни в кого другого до той поры; а может быть, потому, что мы, вопреки известному утверждению, далеко не всегда в ответе за тех, кого приручили, но с какою-то ревностью, с каким-то извращенным самоуничижением не можем забыть тех, кто приручил нас.
Богиня и юродивый
В небольшом городке к северо-западу от Киева, выросшему, как это обычно бывает, из села, жизнь была до того скучна, провинциальна и даже патриархальна, что иногда казалось, будто он находится не под самым боком у столицы, а в тысяче километрах от нее. Из сельских шаровар городок, впрочем, вырос не до конца, большей частью состоя из крестьянских дворов с хатами, пристройками и сараями, откуда доносилось кудахтанье кур, блеяние коз, хрюканье свиней и мычание коров. Несколько хрущевских пятиэтажек, выстроенных на бывшем пустыре, гляделись скорее приблудными чужаками, нежели коренными обитателями, а здание горкома партии на главной и единственной площади своим желтым окрасом и треугольным фронтоном на четырех колоннах наводило более на мысли о помещичьей усадьбе, чем о советском учреждении. Бронзовый памятник Ленину перед горкомом изумлял своей кривизной, и, когда на голову вождю садился голубь, казалось, что скульптура сию минуту завалится на бок и рухнет под этой непомерной тяжестью.
Существование городка оживилось в начале семидесятых, когда на его окраине, на берегу узенькой, но извилистой до игривости речки, построили кардиологический санаторий. Бог его знает, так ли уж целебен был здешний воздух для сердечных больных или, может быть, у тогдашнего руководителя хватило настойчивости и связей в столице, но место для санатория определили именно здесь и построили быстро и на удивление красиво. Врачей, конечно же, выписали из Киева, зато обслуживающий персонал из нянечек, прачек, уборщиц и поваров был местный, и это как-то заняло часть женской половины городка и даже превратило ее в своего рода элиту. Работать при санатории отчего-то считалось престижным; видимо, потому, что отдыхали в нем люди столичные, а также из соседних областей – Житомирской, Черниговской, Винницкой, Черкасской, – которые приросшим к своим наделам и тяжелым на подъем жителям городка казались чуть ли не иностранцами.
Главным поваром, вернее, поварихой работала в санатории Алена Тарасовна Горемыко – знаменитость и, можно сказать, достопримечательность городка. Это была женщина невероятных размеров, скандального характера и неукротимого любопытства, благодаря которому знала про каждого городского обитателя все до последней мелочи, а если чего и не знала, то с удовольствием додумывала. Муж ее, Петро Васильевич, которого она коротко звала Пэтей, работал в местной кочегарке и был человеком длинным, худым и настолько безропотным, что казался какою-то нелепой заготовкой в железных тисках супруги. Общей их гордостью и любовью была дочка Дуня, которая унаследовала до поры до времени наполовину дородность матери и, видимо, навсегда вялую безвольность отца. Уже к седьмому классу все ее формы, что называется, находились при ней, обещая развиться с возрастом в нечто невероятное. Это злило ее одноклассниц и побуждало к глупостям одноклассников, то норовивших коснуться ее округлостей, то ляпнуть про них какую-нибудь гадость. Дуня рдела, обзывала одноклассников дурнями, а дома жаловалась на эти знаки внимания матери.
– Дунэчко, донэчко, так то ж воны от восторга, – утешала дочку Алена Тарасовна. – Воны же млеют от тебя. Та ты сама на себя у зэркало подывысь. – Она совала Дуне под нос круглое зеркальце, восхищенно глядела на дочку и с умилением произносила: – Богыня!
К девятнадцати годам «богыня» превратилась в такую полновесную роскошь, достигла такой незаурядности форм, что платья и юбки трещали на ней по швам. Мать продолжала восторгаться ею, обильно подкармливая принесенными из саноторной кухни производственными излишками.
– Кушай, Дунэчко, кушай, донэчко, – приговаривала Алена Тарасовна. – Ось котлэточки, ось кортопля смажена… Сердешным хиба можна такэ… А ты в мэнэ – тьфу-тьфу-тьфу – нивроку здорова, красыва, сыльна, тоби йисты трэба… Творожочок йишь, це для костей полезно.
– Леночка, – робко вмешивался ее муж, – ты ж так йийи до смэрти загодуешь… [36]
– Мовчы, Пэтя, мовчы, куркуль, – наливалась краской Алена Тарасовна. – Дывыться, люды добри, йому вже для риднойи дони шматочка жалко! Сам така сопля, начэ з носа высякалы [37] , так щэ й з дочки хочэ бледную поганку зробыть!
Кавалера у Дуни не было. Местных парней отпугивала то ли избыточность ее природных форм, то ли скандальный характер ее матери, которая во всеуслышание заявляла, что у нее «на каждого губошлепа знайдэться по оглобли».
– Дунэчка, ну шо тоби оте местные шибэникы [38] , – говорила Алена Тарасовна. – Це ж хулиганы и жлобье. В ных тонкости нэмае. А ты ж у мэнэ богыня! От в санатории люды так люды. С Житомиру е, с Полтавы е, с самого Киева е! Ой, трэба будэ устроить тебя до сердешных!
Она и в самом деле подсуетилась и пристроила Дуню нянечкой в санатории.
– Ну шо, – как бы невзначай спрашивала она у какого-нибудь солидного на вид пациента, – чысто у вас в комнате?
– Чисто, – удивленно отвечал тот.
– Доня моя постаралась, – хвасталась Алена Тарасовна. – Бачылы йийи? Богыня! От я вам ее покажу…
Она чуть ли не силком тащила несчастного сердечника любоваться дочкой, но жертва ее всякий раз проявляла чудеса стойкости: смиренно признавала Дунину божественнось и тотчас же подлейшим образом норовила улизнуть. Ухажеров у Дуни не прибавилось, зато кривая выздоравливаемости, к неудовольствию врачей, стремительно поползла вниз. Разочарованная Дуня грустила, кушала и полнела.
Впрочем, ближе к середине восьмидесятых в городке появился человек, который влюбился в Дуню с первого взгляда и бесповоротно. У человека этого было не вполне благозвучное для здешних мест имя-отчество Илья Наумович и совсем уж возмутительная фамилия Альтшулер. До этого он несколько лет проработал в Киеве администратором при Укрконцерте, но, имея вспыльчивый характер и крайне невоздержанный язык, слегка повздорил с одним значительным лицом в этой солидной организации. Суть раздора заключалась в том, что Илья Наумович назвал значительное лицо мудаком, а тот, не согласившись с этой формулировкой, добился того, что Илью Наумовича уволили и отправили поднимать культуру на периферии.
Оказавшись в городке, Илья Наумович первым делом тщательно обследовал местный клуб, по какому-то недоразумению именовавшийся Домом культуры. Это было неприглядное на вид одноэтажное здание с облупившейся штукатуркой снаружи и полнейшим запустением внутри: покосившейся сценой, сломанными стульями и пятнами сырости на стенах.