Владимир Лидский - Два солдата из стройбата
«11 ноября 1976 года. Дорогая мама! Несколько дней назад в палатке нашего взвода составился винный заговор. Один казах по фамилии Кожомбердиев предложил отметить очередную годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции. Все, у кого были деньги, скинулись и снарядили рядового Строева, одного из самых сообразительных солдат, в деревню, которая находилась от нашего лагеря в трёх или четырёх километрах. Потом, поразмыслив, дали ему в провожатые солдата Абдуллу Файзиева, во-первых, ради безопасности, а во-вторых, чтобы помогал нести то, что предполагалось закупить в деревне. Я тоже дал деньги, потому что когда меня спросили, мне было неловко отказать, ведь все знали, – я некурящий, и, значит, табачные деньги собираю в нычку. Я отдал б о льшую часть, – всё равно потеряю или украдут. И вот Строев и Файзиев отправились сквозь лес в деревню, разыскали там сельпо и через некоторое время вернулись, заснеженные и заледеневшие. Им как исполнителям подвига тут же налили два стакана водки, которые они немедленно опорожнили. Кроме рюкзака с бутылками, наши гонцы припёрли кусище колбасы, несколько стеклянных банок с тушёною капустою, три банки сгущёнки и две краюхи задубевшего на морозе деревенского хлеба. Ночью, после отбоя начался у нас пир. Я очень хотел кушать и с вожделением смотрел на диковинную колбасу и на стеклянные банки¸ так аппетитно отпотевавшие в тепле. Все, кто участвовал в мероприятии, сгрудились вокруг гудящей печки, на которую поставили банки с капустою, чтобы распустить в них лёд. Всем распоряжался наш командир сержант Круглов. Одному из первых налил он мне стакан и предложил выпить за годовщину революции. Я пить вообще не хотел, я хотел кушать, но все настаивали, и мне пришлось отхлебнуть потихоньку полглотка. Все сразу закричали, что это неуважение, и заставили меня выпить весь стакан. Вы знаете, дорогая мама, какое то было Вашему сыну испытание, потому что до сего дня я водки отродясь не нюхал. Видимо, она оказалась для меня сильнейшим ядом, ибо опорожнив стакан залпом, я тут же с грохотом рухнул навзничь, и только возле самого пола сидящие рядом солдаты успели подхватить мою голову. Когда я очнулся, еды уже почти никакой не осталось, только на печке продолжали греться стеклянные банки с тушёною капустою. Я посидел несколько минут совершенно одурманенный среди галдевших сослуживцев и вдруг прямо передо мною раздался страшный взрыв. В брезентовый верх палатки взметнулись клочья тушёной капусты и оттуда горячим градом просыпались на нас. От печного тепла с банок сорвались металлические крышки, благодаря чему мы остались без замечательной закуски. Вообще, той ночью я так ничего и не покушал, напоследок удалось ухватить мне лишь хлебную горбушку. Я был безобразно пьян и остаток ночи мучился рвотными позывами. Дорогая мама! Я опять сильно провинился перед Вами. Как я теперь смогу глядеть Вам в глаза? Может быть, только ударным трудом на благо нашей Родины, удастся мне искупить перед Вами свою непомерную вину. Я очень понимаю, какой недостойный солдата Советской Армии поступок я совершил в ту ночь. Если бы наше командование узнало о моём непотребном поведении, я уверен, что самые строгие взыскания были бы мне обеспечены в самой полной мере. Я даже хотел признаться во всём командиру нашей роты капитану Босику, чтобы он меня примерно наказал, но потом я подумал, что подобным актом признания могу заложить сослуживцев, а ведь стукачество – ещё более страшный грех, нежели грех пития спиртного. Тогда я решил, что сам как-нибудь накажу себя и сумею оправдаться перед Вами, дорогая мама, и перед Господом нашим, милосердие коего неизмеримо…»
...«16 ноября 1976 года. Дорогая мама! На днях нам показывали в столовой историко-революционный фильм «Александр Пархоменко». В столовой было очень холодно, потому что на сеанс запретили нам идти в бушлатах. Сначала я смотрел на импровизированный экран, сшитый из двух простыней, и даже несколько увлёкся действием, а потом меня сморило, и я положил голову на шапку, шапку – на руки, а руки – на липкую клеёнку стола и тихо задремал. Но уснуть мне не удалось. Сзади кто-то от души треснул ладонью по моей шее. Я очнулся и снова стал глядеть в экран, но уже ничего не понимал. Минут через десять опять меня сморило и опять я улёгся на столовую клеёнку. Тут же повторилась и затрещина, и так продолжалось несколько раз в течение сеанса. Мне не хотелось ни с кем ссориться. Вы же знаете, дорогая мама, что я очень мирный человек. Непонятно мне одно – для чего такая злоба в людях, злоба, затмевающая разум? Ведь я никому ничем не досадил, никому не мешаю своим присутствием в природе, так зачем меня топтать? Впрочем, кому-то, наверное, подобные действия доставляют удовольствие. Но скажу Вам, дорогая мама, как я разрешил эту ситуацию, и Вы будете гордиться мною. Когда я понял, что задремать мне не дадут, я, твёрдо уставя глаза в происходящее на экране, принялся молиться и молился сам в себе так долго, истово и страстно, что дремота Божьим попеченьем отступила, и я достойно досидел до окончания сеанса…».
«24 ноября 1976 года. Дорогая мама! Сегодня меня сильно побили мои сослуживцы потому, что я опять кушал объедки; били даже и ногами, и мне было очень больно. Я не понимаю, отчего нельзя мне доесть то, что оставили другие. Я же не ворую, не беру чужого, я скушал лишь отбросы, оставленные для помойки. Я не виноват, что еды мне не хватает, пайка маленькая и все кругом воруют. Заведующий складом – вор, и повар – вор, и хлеборез; сержанты и командиры отделений, когда на обеде разливают суп, своим подчинённым всегда зачерпывают сверху, где лишь пустая юшка; себе же и своим дружкам черпают снизу, из самой гущи, где обитают глубоководные продукты – картошечка, морковочка, а то и мяско. Думаю, и офицеры – воры, отчего бы нет, коли над их вагончиком всегда витают ароматы? А куда шли алюминиевые фляги с ягодой, собиравшиеся в лесу нашими трудами? Или ящики с грибами, ведь мы и грибниками порою становились. Известно же – ягоды на варенье офицерам, грибочки – на жарёху, а излишки – в город для обмена на рубли. Ведь сколько батальон этого добра сбирал, – офицерам же столько не осилить, даже если сержанты станут помогать. А откуда в окрестных деревнях хорошие кирзовые сапоги да новое обмундирование? Или байковое солдатское исподнее, которого мы в зиму так и не дождались? Словом, кушал я объедки и дальше буду кушать, пусть хоть убьют меня за них. Это хорошие продукты, не заплесневелые и не испорченные. Что Бог даёт – всё еда, спасибо Ему за пропитание…».
Петров сидел на кровати и плакал, а слёзы капали в раскрытый блокнот и не хотели униматься. Он думал, что не сможет более служить, и в то же время понимал, что деться ему некуда, и служить он будет. Душа закостенеет, уши перестанут слышать жалобы и стоны, а глаза – видеть страдания товарищей, и он постепенно превратится в чурку, не ощущающую ни боли, ни голода, ни холода. И может быть, лишь тогда он что-то ощутит, когда тупой колун шарахнет его сверху и расколет необратимо пополам.
Петров перевернул последнюю страницу.
...«3 декабря 1976 года. Дорогая мама! Заклинаю Вас всем сущим на земле, объясните мне как-нибудь ради Господа нашего Иисуса Христа: для чего в нашей богатой стране служивые голодают?»…
Глава 10. В строю
Впервые только в армии Петров узнал о существовании такой народности, как курды. В их роте, в третьем взводе служил курд Алиев из маленького селения где-то между Гаграми и Пицундой. Алиев был замороченный, озлобленный, и сослуживцы не особо с ним общались. Как личность он оставлял впечатление какой-то недосказанности, и когда кто-то из ребят объяснил Петрову, что курды – те же цыгане, только с некоторою туретчинкой, он понял, в чём тут дело. Интуитивное недоверие, которое испытывал к Алиеву Петров, сразу и легко объяснялось общеизвестным стереотипом, выражающимся в стойком убеждении прочих народов, что с цыганами ухо надо держать востро. Никогда и ни при каких обстоятельствах не обнаруживал в себе Петров признаков национализма, никогда не мучился неприязнью к представителям других национальностей, и потому настороженное чувство к экзотическому курду объяснял он для себя не столько его происхождением, сколько его неприятной внешностью и шакальими повадками. А главное, Петров хорошо помнил, что творил Алиев в учебке, как он развлекался, заставляя своих товарищей ездить на «велосипеде». И лимонного кенаря Петров не мог забыть…
Алиев любил дать пинка салабону и в то же время заискивал перед дедами. Петрову достаточно было пару раз увидеть подобное, чтобы понять – гнильца точит душу незамысловатого курда. Неприятно поразил Петрова и случай, когда Алиев стал зачинщиком производства салабонов в черпаки. Черпак – это рядовой, отслуживший первые полгода и вступивший во второе полугодие своей двухгодичной службы. При переводе в черпаки бывших салабонов полагалось лупить по голому заду поварскими половниками, или черпаками; отсюда и прозвание. Поскольку за инструментом нужно было проползти на кухню, а об этом зачастую, особенно зимой, никто особо не мечтал, то вместо черпаков в таких случаях использовали поясной ремень с латунной пряжкою. Салабонов выстраивали в ряд на «взлётке», приказывали опустить штаны и стать в страдальческую позу. Потом вдоль ряда шёл какой-нибудь любитель острых ощущений, отмечая пацанские задницы под одобрительные крики дембелей. Доблестью считалось удержать крик боли, промолчать, перетерпеть. И вот неприятное воспоминание Петрова: курд Алиев идёт вдоль ряда нежных розовых задов и изо всех сил со сладострастием садиста вмазывает обжигающей латунью по дрожащим ягодицам рядовых. Кое-кто из них, не удержавшись, вскрикивает, кто-то, стиснув зубы, терпит. Задницы горят багровыми лоскутами, а у некоторых от удачного прикосновения на коже остаётся оттиск – пятиконечная звёзда, выдавленная на горячей пряжке.