Валерий Панюшкин - Все мои уже там
– Анатолий, если бы у меня в руках была настоящая шпага, ваше правое предплечье было бы исколото уже, как решето, и кровь хлестала бы фонтаном. Вы не чувствуете, что я вас колю?
– Да чувствую, блять! Да что делать-то? – возмутился прапорщик.
И пошел в атаку.
Как это свойственно всякому начинающему фехтовальщику, действия его не отличались разнообразием. Обычно во время боя фехтовальщик действует инстинктивно. Но прапорщик двигался так медленно, что мне хватало времени следить за собственными действиями и даже комментировать их.
– Смотрите. В шестой позиции парирую. В четвертой. В шестой. В четвертой. Сделайте что-нибудь новенькое.
Он шагал на меня и с каждым шагом пытался уколоть меня в грудь то справа, то слева. А я парировал его уколы, отступал понемногу и с каждым шагом сокращал дистанцию между нами.
– Шестая. Четвертая, – комментировал я. – Толь, придумайте что-нибудь.
Наконец утомленный безрезультатностью своих действий прапорщик решился сделать выпад. Этого-то я и ждал.
– Выпад! Молодец! Восьмая! Убит!
Я парировал в восьмой позиции и нанес прапорщику ответный укол в область сердца. Делая выпад, прапорщик мой потерял равновесие и упал бы, если бы я не остановил его, упершись ему левой рукой в грудь. А правую руку мне пришлось увести далеко за спину. Так мы и застыли: Толик как бы всем весом наваливался на меня, а я упирался ему в грудь левой рукой, и наконечник моей рапиры упирался ему в сердце. Я сказал:
– Анатолий, если бы у меня в руках была боевая шпага, я бы проткнул вас насквозь, как кузнечика, вы понимаете?
– Да понимаю! Да делать-то что?! – прапорщик всплеснул руками.
Этот его эмоциональный всплеск мне пришлось парировать, чтобы не получить пощечину концом клинка.
– Тихо-тихо, – сказал я. – Не машите руками. Оружие же у вас в руках. К бою!
Мы опять стали друг напротив друга, я вытянул рапиру вперед к самому Толикову лицу. Я держал прапорщика на большой дистанции, делал вперед два шага, назад два шага и продолжал говорить:
– Понимаете, Анатолий, мы с вами сейчас как будто бы разговариваем. Как люди, когда знакомятся. Люди узнают друг друга в разговоре. И мы узнаем друг друга, но только посредством шагов и движений оружия.
Не скрою, я испытывал удовольствие от того, что могу контролировать противника, который чуть ли не вдвое больше меня и втрое моложе. Он попытался атаковать, но я парировал и прикоснулся ему клинком к носу. На этот раз мое прикосновение прапорщика остановило. Видимо, нос болел еще после давешнего брошенного Обезьяной булыжника.
– Не спешите, не спешите, Анатолий, – продолжал я. – Поединок начинается с разведки. Вот я уже довольно много про вас знаю, а вы про меня что знаете?
– Чего вы про меня знаете? – переспросил прапорщик, принимая этот навязанный мною балет, два шага вперед, два шага назад.
Клинки тихонько позвякивали. Я не переводил. Я позволял батманам противника достигать цели.
– Я знаю про вас, – продолжал я, – что вы неопытный фехтовальщик. Вы плохо держите оружие. Вы все время открываетесь. Вы действуете предсказуемо и однообразно. Вы человек физически сильный, но раскоординированный. А вы что про меня знаете?
– Да ничего я про вас не знаю! – воскликнул прапорщик. – Вы же не делаете ничего!
– Неплохо! – я улыбнулся и двумя легкими батманами справа и слева напомнил прапорщику, что не надо держать рапиру в кулаке. – Это вы точно заметили. А почему я ничего не делаю?
– А хрен его знает! – прапорщик перехватил рукоять правильно и заодно вспомнил о левой руке, которую принято держать поднятой для равновесия.
– Подумайте, – я легонько уколол прапорщика в правое плечо, чтобы не открывался и не опускал руку.
– Не знаю, – сказал прапорщик, но оружие поднял как следует.
– Открою вам тайну, Анатолий. Мне семьдесят лет. За время нашего поединка вы должны были понять, что я экономлю силы и что я уже сейчас устал.
– Скока вам лет? – переспросил прапорщик, опустил оружие и немедленно получил назидательный укол в грудь.
– Не важно! К бою! Важно, что я устал. Так придумайте же атаку, исходя из того, что противник ваш значительно техничнее вас, но значительно слабее физически.
Вот это я зря сказал. Потому что после этих моих слов прапорщик попытался учинить ровно то, что у Александра Дюма учинили крестьяне над Д’Артаньяном. Он попытался избить меня рапирой как палкой.
С истошным каким-то стоном он стал размахивать рапирой над головой, клинок со свистом летал в воздухе, и если бы попал по мне, мне бы не поздоровилось. Боюсь, что ни в одной фехтовальной школе не учат парировать палочные удары. Но вот чего не учел Д’Артаньян, избиваемый палками: в движениях человека, орудующего дубьем, есть ритм, есть это крестьянское «э-э-й-ухнем!». В простых движениях – простой ритм. Ритм можно поймать, как девочки во дворе ловят ритм вращающейся скакалки. Когда ловишь этот ритм, начинаешь испытывать то специфическое удовольствие, которое испытывают люди на концертах рок-музыки. Можно поймать ритм и, дождавшись слабой доли, – разрушить.
Прапорщик наступал на меня, вращая глазами. Клинок свистел у меня над головой то справа, то слева. Я уворачивался и парировал вскользь, чтобы не противопоставлять прямо свою немощь мощи противника. И с каждым его взмахом я отступал. И лужайка уже кончалась у меня за спиной.
На самом краю лужайки, когда прапорщик в очередной раз замахнулся, я не отступил, а, наоборот, сделал шаг вперед. Нырнул под летящую рапиру. Вынырнул у прапорщика за правым плечом. И толкнул прапорщика в плечо, чтобы собственная же сила инерции утащила громилу наземь. Пока прапорщик падал, я успел как следует протянуть его рапирой по заднице.
Ради наглядности своей победы я подскочил к поверженному и приставил наконечник рапиры ему к горлу. Сердце у меня заходилось. Кажется, начинался приступ мерцательной аритмии.
– Ну что? Сдаетесь? Я же говорил, отлуплю. Я же просил не размахивать руками. Оружие же в руках, Толь! Соображать же надо!
Прапорщик сел и улыбнулся совсем по-детски, счастливой улыбкой мальчишки, охваченного стокгольмским синдромом:
– Вы же сами сказали. Это… Как это?.. Придумать атаку ну, чтобы против противника, который слабей физически…
– И вы давай шашкой махать?
– Ну да. Ну а что?
Я засмеялся. Тем самым счастливым смехом, которым смеялся Обезьяна у меня в кабинете.
– Анатолий, деточка. Я имел в виду, что вам надо больше двигаться на ногах и изматывать меня.
– А-а-а… – он развел руками. – А я не понял, извините.
Я подал ему руку и помог встать с земли. Я даже, кажется, слегка приобнял его. На моей памяти это был третий раз за последние три дня, когда Янтарный прапорщик извинился.
Банько аплодировал. Чуть поодаль, стоя на крыльце, аплодировал и неизвестно когда вышедший из дому Обезьяна. И я поймал себя на мысли, что жаль, Ласка не видела меня фехтующим.
– Ай да Алексей! Ай да дедушка! – смеялся Банько.
А я слышал, как стучит у меня в груди сердце. Нехороший признак. Так начинаются приступы. Я слышал, как стучит сердце, и слышал, как оно сбивается.
Банько подошел ко мне, я передал ему рапиру и оперся рукой на плечо Толика.
– Что? Что? – всполошился Толик, заглядывая мне в глаза.
– Вам плохо? – переспросил Банько.
– Что-то, кажется, сердце, – я поморщился и подтолкнул прапорщика в плечо так, чтобы тот вел меня потихонечку к дому. – Сейчас пройдет.
Мы пошли помаленьку, и мне хотелось вздохнуть глубоко. Если у вас не бывало сердечных приступов, вы не знаете, как это. Когда я делал глубокий вдох, то не успевал выдохнуть, а мне уже хотелось вдохнуть снова. Насколько я знаю, это называют сердечной астмой. От глубоких вдохов дыхание мое совсем останавливалось. Поэтому, чем больше я задыхался, тем мельче приходилось дышать. Дышать по чайной ложке.
Дышать так мне было тем более обидно, что вокруг ведь была весна. Воздух был свежим. Пахло молодыми сосновыми иглами, которые мальчишкой я собирал с веток и ел, не зная еще, что по вкусу они похожи на манго. Пахло оттаявшей землей. Это было лучшее в году время и лучшее под Москвой место, чтобы дышать. Но, опираясь на прапорщика, я ковылял к дому мелкими шажочками и дышал еле-еле. Мне казалось, будто легкие у меня раздуты, как бывает раздут от пыли мешок пылесоса. И я слышал, как стучит мое сердце, время от времени пропуская диастолу. И все тело у меня покрывалось липким потом. А когда мы поднимались на крыльцо, порыв ветра принес вдруг запах дыма и запах крокусов, господи. И меня пробил озноб от этого ветерка. И я подумал: «Крокусы! Крокусы!» И это была панически страшная мысль – крокусы.
– Принести. Вам. Что-нибудь. Из аптечки? – проговорил Обезьяна с расстановкой и напирая на каждое слово.
Видимо, я чертовски плохо выглядел, если Обезьяна посчитал нужным так со мной разговаривать.
– Да, – прошептал я. – Нитроглицерину.