Аркадий Макаров - Гусарский насморк
Я поднялся и, не стряхивая налипший песок, спрятался за соседние кусты, выглядывая, пока пройдёт вся очередь.
Люди разошлись, помещение кассы опустело, и я, имея в запасе не проеденные на мороженое деньги, подался к окошечку и, оглядываясь, как бы кто-нибудь меня снова не принял за вора, тихо попросил билет до Бондарей.
Всё-таки успел взять, заветная бумажка оказалась у меня в руках, и я пошёл искать свой автобус.
Он уже стоял, недовольно фыркая двигателем, вот-вот готовый сорваться в путь-дорогу. Дверь была ещё открыта, и я нырнул в пахучую бензиновую утробу. Резкий запах табака, смешанный с бензиновым ароматом, будил какие-то до сих пор не известные мне чувства, далёкие и радостные – дух странствий.
Позже, много позже, вспоминая этот эпизод моей жизни, написались такие строчки: «Вечерами сентябрь соломенный, и закаты плывут вразброс… О автобусы межрайонные! Как печален ваш бывший лоск. У дорог, знать, крутые горки, У шофёров крутые плечи… Пахнут шины далёким городом, и асфальтом, и близкой встречей». А боль и та недобрая очередь почему-то забылись сразу же, как только я сел на чёрный дерматин мягкого сиденья.
Самый первый раз я оказался в городе с моим родителем, суровым и скорым на руку, как все мужики того времени: у кого руки-ноги нет, у кого темя, как у младенца, не зажитым родничком дышит, у кого – ещё что.
У моего отца был выбит левый глаз. Как это произошло, я не знаю. Родитель не очень-то распространялся на этот счёт, да и вообще о войне вспоминать не любил, только когда при случае выпьет, обхватит руками голову, и тяжёлым грудным голосом поёт одну и ту же песню, как «В его зачёсе гроздь рябины тупая пуля разлила…»
Мать тогда валила его на лавку, накрывала старой ватиной, и долго ещё под ватиной слышались горькие слова песни, перемежающиеся матом, таким же горьким и глухим.
Вообще, отец, когда был под хмелъком, заметно добрел и был по-своему нежен. В трезвом виде его не тронь, а по пьяному делу из него можно верёвки вить, что мы с матерью и делали.
В один из таких моментов, собираясь проведать родню, отец решил прихватить и меня – «Чтоб бабку, подлец, не забывал!» – с собой в город.
И вот мы идём с вокзала, который, к моему удивлению и разочарованию, оказался совсем без колёс, а просто белый кирпичный сарай, набитый людьми, мешками, баулами и табачным дымом. Отец в буфете немного накинул за воротник, и я бежал теперь за ним, на ходу глотая закуску, которая ему полагалась после водки – сочащийся жиром блинчик, свёрнутый трубочкой и проложенный промасленной бумагой. Блинчик был таким, что я долго потом вспоминал его вкус да исходящий от него мясной и луковый запах.
Город тогда мне показался настолько огромным и запутанным, что я боялся, как бы отец не заблудился в мощёных и немощёных улицах и дорогах, а то где же мы заночуем тогда?
На этот раз я приехал в Тамбов лет через шесть-семь, с заветным адреском а кармане, уже один, уже большой, уже умеющий читать названия улиц, и заблудиться ну никак не должен.
Стояло тяжёлое время, и меня надо было в летние каникулы как-нибудь подкормить, поправить после долгой голодной зимы.
Бегство в город было единственным спасением от раскулачивания семьи моего отца, и теперь в Тамбове жила его мать, моя бабушка, с сыном и дочерью, моими дядей и тётей. Дед умер рано, и я его совсем не помнил, говорят, мужик был хозяйственный и умный, который не вынес нищенского существования без привычных крестьянских забот. В Тамбове они купили маленький домик на Ленинградской улице, в тупичке зелёном и мирном. Не то, чтобы они бедствовали, но жили тихо и небогато на некоторые сбережения после продажи хозяйства и на дядину зарплату, небольшую, но стабильную. Тётина зарплата в счёт не шла, так – на шило, на мыло, на женские безделушки. Да, кажется, тётя в то время уже вышла замуж и жила отдельным хозяйством, но под одной крышей, и бабушке приходилось ещё выкраивать и на молодую семью…
Детская память настолько цепкая, что я шёл по тому старому маршруту от самого вокзала и сразу же нашёл дом моих желанных родственников. Возле дома стояла водопроводная колонка, и я, плеснув несколько раз в лицо водой, вытерся рубахой и тихо постучал в дверь.
– Ах, мой касатик! Ах, моя ласточка! – бабушка Фёкла всё гладила и гладила меня по голове и всё подсовывала булку, густо намазанную вареньем, пока я, захлёбываясь, пил сладкий «в накладку» чай.
Дядя сидел в это время напротив меня в своей вечной зелёной гимнастёрке, он после войны остался служить в местном гарнизоне на какой-то незначительной должности, и всё похохатывал и похохатывал, безобидно подначивая моей деревенской конфузливости и неумению прихлёбывать чай из блюдца. А на столе важным генералом, сверкая орденами, пузатился и фыркал вёдерный самовар. Очень уж любили мои родственники пить чай непременно из самовара, заваривая крутым кипятком чёрный прессованный брикет. Чай получался душистым, тёмно-красного цвета, и кисловатый на вкус. Такой чай я больше никогда не пил. Перестала наша пищевая промышленность делать фруктовый чай, или разучилась.
Дядя, контуженный на войне, но ещё крепкий молодой мужик весёлого нрава, любил со мной по-товарищески поозорничать и подшутить, да и я его не раз разыгрывал, делая всякие, как теперь говорят, приколы. За один такой прикол, хотя дядя за него со мной вполне рассчитался, мне до сих пор смешно и стыдно. Переиграл я мужика своей ребячьей хитростью.
За утренним чаем я поспорил с ним, что вот этим чапельником, с обожжённой и засаленной ручкой, я его свяжу, да так, что он не сумеет шевельнуть ни рукой, ни ногой. Дядя, похохатывая, принял моё условие, сказав, что если ему не придётся освободиться, то он мне с первой же получки купит ботинки, а то нехорошо по городским булыжникам шлёпать босыми ногами. Летней обуви у нас в деревне тогда не водилось, и я, конечно, прибыл из Бондарей обутый в собственную кожу, прочней которой на свете не существует, а то, что она кое-где полопалась и в запущенных цыпках, то это не в счёт.
Связать палкой человека – проще простого. Дяде и в голову не пришло, как это можно сделать. А делается это очень даже просто: надо положить человека спиной на пол, просунуть сложенные крест-накрест руки ладонями к груди в расстёгнутую на две-три пуговицы рубашку, затем поднять согнутые ноги к локтям и под колени и локти просунуть подходящую палку метр-полтора длиной – и всё, никакими усилиями человек сам не сможет освободиться, если только не порвёт рубаху, что сделать в таком положении почти невозможно. Попробуйте это сделать со своим приятелем, и вы убедитесь в безотказности приёма. Мы, мальчишки, не раз проделывали это друг с другом.
Бабушка ушла занимать очередь в булочную, приказав и мне позже следовать за ней, чтобы взять хлеба в два веса. А очереди, надо сказать, тогда были не просто большие, а огромные. Обычно люди приходили к магазину за несколько часов до открытия, и только где-то к обеду можно, если посчастливится, подойти к заветным весам. Эта обязанность всегда лежала на мне, но сегодня бабушка решила взять две отпускные порции, одной нам всегда хватало с натягом.
Как только бабушка ушла, я положил дядю, уже одетого для службы в галифе и гимнастёрку, на обе лопатки, просунул в отворот гимнастёрки, как и положено, руки, просунул между ними чапельник, а затем, не без труда, завёл за ручку согнутые колена – и всё! Человек на приколе!
Дядя, кряхтя и похохатывая, остался лежать на полу, как перевёрнутый майский жук, не совсем понимая всю сложность своего положения.
Я, весело посвистывая, беспечно выпорхнул на улицу и убежал следом за бабушкой в магазин. Кстати сказать, стоять в очереди приходилось так долго, что однажды у меня от напряжения так распёрло мочевой пузырь, а я, как все деревенские, был стеснительным, и писать за углом в городе при всей ситуации ну никак не мог – дурак, конечно! – что потом, кое-как дотащившись до дому, никак не мог опорожниться, и бабушке пришлось идти за молоденькой медсестрой, только что окончившей медучилище, и она долго приспосабливалась, зажав в руках мой секулёк, и все совала и совала катетер, пока я орал и корчился от нестерпимой боли. Потом пришло облегчение. До сих пор я содрогаюсь, вспомнив эти манипуляции. Зато потом я долго гордился среди сверстников тем, что моё мужское достоинство однажды лежало в девичьих ладонях.
Так вот, я оставил похохатывающего дядю в позе майского жука, а сам преспокойно стоял в очереди с бабушкой вместе.
В этот день в булочной было особенно много народу, и нам пришлось стоять в очереди дольше обычного, за что я получил хороший, ещё тёплый довесок, и теперь трусил вслед за бабушкой, перемалывая зубами вкуснейшую коричневую хрустящую корочку. Об утреннем приколе я и не вспомнил.
Дома меня ждало невероятное. Дядя с затёкшими ногами и руками, с выпученными на красном лице глазами стонал и матерился, крутясь на одном месте, нет, не как перевёрнутый жук, а, как шмель, когда его, отмахиваясь, сшибёшь на землю.