Майя Кучерская - Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник)
– Кто это сделал? – грозно спрашивал Джеф.
Но Салим – Салим не выдал меня. Только страшно извинялся и быстро делал вместо загубленной новую грамотную пиццу.
– Нужно брать чашечку сыра, одну, точно-точно, – едва Джеф отвалил, снова объяснял мне Салим, ласково и терпеливо, как ребенку.
Я кивала, красная как рак.
Часам к 11 вечера в «Пицце» стало тихо, смолкли телефоны, наша веревочка больше не дергалась, посетители исчезли. Мы с Салимом стояли и ждали заказов, но их не было. Мы разговорились. Салим приехал в Лос-Анджелес из Пакистана два года назад, приехал надолго, может быть, навсегда.
– А ты?
– Я? Я пока учусь в университете, пока только три месяца, потом, наверное, вернусь в Россию…
– А сколько тебе лет?
– Двадцать два, – бормотала я. Что это он прям так сразу?
– Отлично. Мне тридцать, – сказал Салим и сейчас же поинтересовался:
– Ты замужем?
Я молчала. Он страшно напрягся, замер. Не стоило его мучить.
– Нет!
– Тогда выходи замуж за меня! – сейчас же выдохнул Салим. Я посмотрела ему в глаза. Он был совершенно серьезен.
– Замуж?
– Замуж!
– Шутишь!
– Нет, нет, – он почти отчаянно завертел головой. – Выходи. Ты не думай… Мы все оформим, документы, паспорта, и будем жить здесь вместе. Я муж, ты жена, вместе в Америке.
Я поперхнулась.
– Но мы знакомы всего несколько часов…
– Я и так вижу, что ты хорошая, – немедленно обезоружил меня Салим.
– Послушай, но у нас разная вера. Ты мусульманин, я христианка.
Этот аргумент казался мне совершенно убийственным.
Я слышала, что мусульмане на христианках не женятся. Никогда.
– Не страшно! – заверил меня Салим. – Бог один, Христос, Аллах, Будда – какая разница. Да к тому же тут не Пакистан – мы в Америке, здесь все веры хороши. Соглашайся!
Я обещала подумать. Салим благородно ответил, что совсем меня не торопит. Надо сказать, что благородства Салима хватило и на то, чтобы никогда уже не возвращаться к этому разговору.
Моя лос-анджелесская жизнь переменилась. Рядом появились наконец понятные и теплые люди. Владельцем «Пиццы» был пакистанец, и работали здесь в основном его соплеменники – молодые смуглые ребята, все как один добрые, простые, низенькие. Они гортанно и громко говорили с Салимом на родном языке, со мной робко и тихо шутили по-английски. И только посуду мыл мексиканец – низенький толстый Антонио, отец пятерых детей. Про детей мне рассказал Салим – Антонио не говорил по-английски.
Высокая белая девушка из Европы, которая к тому же учится в университете, – воспринималась всеми здесь как существо инопланетное, экзотическое. Все были со мной обходительны, даже Джеф не смел на меня покрикивать, как на других. Но больше остальных, не считая, конечно, Салима, меня полюбил Антонио. Английского он не знал, буквально совсем, зато имя мое выучил мгновенно. И едва я входила на кухню, где он тер сковородки, начинал распевать его на все лады: «О Майя, о-о-о, Майя, Майя, а-а-а». Иногда добавлял: “I love you”. Он явно мучился и хотел добавить что-то еще, может быть, поболтать со мной хоть немного, однако – язык, и потому каждый вечер, завидев меня, он все так же радостно, но бессильно пел: «О Майя, о»…
Наши рабочие дни, нет, вечера и ночи почти неотличимо походили друг на друга. Несколько самых «горячих» часов подряд мы с Салимом быстро сыпали на тесто топинги, закидывали сковородки с сырыми пиццами в печь. Выехав из печи, наши пиццы укладывались в коробки и разъезжались по городу. Или съедались прямо в зале. «Пицца» закрывалась в полночь. После этого мы тщательно мыли кухню, столики в зале, пылесосили и чистили ковры на полу.
Единственный счастливый владелец машины, один из тех, кто развозил пиццы по клиентам, развозил потом и нас всех по нашим съемным квартирам.
Я возвращалась в свою каморку глубокой ночью. Лечь сразу было невозможно, я почти беззвучно включала музыку и медленно приходила в себя: расшнуровывала кроссовки, стягивала форменную одежду. Одежда, руки и волосы дышали густым, сдобным запахом печеного хлеба.
Я просыпалась к обеду. И обед ждал меня: в холодильнике стояла пицца. Отчего-то каждый день кто-то не забирал заказанную пиццу. И заказчик, звонивший по телефону, бесследно исчезал. Пиццы возвращались к нам. Иногда сразу несколько коробок высилось около кассы. Одна из них всегда доставалась мне. Я грела свой обед в печке, неторопливо ела и чувствовала себя рабочим человеком. А вечером снова шла на работу. И пока я отковыривала ночью от пола жвачку, мне снова упрямо казалось: нет, это не я, это чей-то фильм со мной. По сценарию Джека Лондона, что ли… Одна призрачность сменила другую, разве что этот сериал чуть, пожалуй, живее. Но это не я расставляю стулья, не я вхожу в кухню, где, как всегда, клубится пар, потому что Антонио моет посуду.
Антонио встречает меня знакомой песней, привычно улыбаясь, слушаю напеваемое на все лады собственное имя, но замечаю: сегодня наш мойщик посуды как-то особенно возбужден, он словно не в силах больше сдерживать чувств, удержать лирический напор. И вот Антонио уже не поет, а кричит:
– Майя, гуау, гуау!
Значить это может только одно: «гав-гав».
Как, на каком другом языке, понятном и мне и ему, выразить чувства? И Антонио долго, громко, восторженно лает. В мою честь.
«Аваав!» – заливаюсь я в ответ. «Ав! ав! ав!» – лаем мы друг другу и покатываемся наконец. Как и все вокруг.
Кухня озаряется ослепительным сиреневым светом. Раздается грохот – на улице бушует зимняя лос-анджелесская гроза. И точно кто-то встряхивает меня за плечи, я просыпаюсь. Прихожу в себя от трехмесячного морока. Это все гавк. Это уж точно по-настоящему, потому что оглушительный дружеский лай двух людей невозможно придумать. Никакой режиссер, никакой творец снов, тем более писатель, такого не сможет.
И значит, это не кто-то, не фантом, не призрак, не тень, это я, Maya Kucherskaya, работаю на рождественских каникулах в «Пицце Хат», и это на меня громко и восторженно лает человек по имени Антонио, отец пятерых детей. И это я отвечаю ему тем же. А еще это у всех у нас завтра – единственный в году выходной. Потому что завтра Рождество.
ОЗЕРО ЧУДЕС
Памяти Марго
Он шел из Вифании в Иерусалим. А куда шли мы? Мы не шли, мы ехали. Долог был наш путь. О, земля наших предков, о. Она побуждала к эпическому размаху, к дыханию ровному и мощному, как этот ветер с моря, к простоте. О, медлительность и изящество, о, ленивое величие, неторопливость видавшего и познавшего вся, о, горы, горы. А нам нужно было попасть в Тверию, а были мы не в ней. В Тель-Авиве, в Иерусалиме, на краю и в середине земли. Мы ехали много дней, путь наш лежал в Тверию, там подружка наша, Катька, ждала нас. Нельзя было не приехать, нет.
О Марго! Тебе посвящаю я эти строки, не оттого, чтобы это было очень красиво или что я ощущаю себя великим творцом миров, которые снятся пятнадцатилетним девочкам в ночь на среду и пятницу, сбывается всегда, но оттого, что долог был наш путь, полон предчувствий и упований, забегая вперед – несбывшихся. Жажды… мы-то знали чего, мы-то знали… но о том положено у человечков молчать. Почему-то и твоя беспокойная фигура маячит где-то рядом, над левым локтем или даже несколько выше, под левой бровью, если долго вести от нее перпендикуляр в юго-восточном направлении, как раз в той точке, где линия встретится с вот уже третий день подряд мокнущей там пальмой, твоя, Мишка Ш-ш (палец к губам), повторюсь, подвижная и беспокойная фигура, а вот твоей возлюбленной о Господе жены, нет, ее что-то не видать пока в этом подмокшем, продрогшем мире. Она появится потом, мелькнет за его пределами, в самом конце нашего недолгого повествования, ибо светлое у ней было лицо, когда она повстречала нас в Тверии. Встретила и уложила спать.
Мы ехали день за днем, и мне надоело уже столько раз повторяться, но что-то никак не получалось доплыть. Я устала, Марго. И я.
Мы вышли наконец к Средиземному морю, тот душный пустой бесплодностью своей день, этот кофе, кофе, кофе, ты знаешь, я ж, по правде говоря, его ненавижу, горечь и тьма судеб сокрыта в теплой болотистой жиже (в жиже судеб!), но море подарило нам наконец себя – и духота растворилась. Оно было дитею, вечным, синее, чистое, простое, мы пили его прозрачные светлые воды, напиться было нельзя, пили с колен, лбом, носом, глазами, нежные пузырьки скользили по истертым солнцем в наждак щекам, вискам – смягчая. Растворяя истерзанность и бездомность. Теперь солнце светило мягко, накануне ухода, и стало совсем тепло.
* * *– Топись – не хочу, – засмеялась Анька.
– И я тоже, – не расслышала Лиза.
– Я говорю, что хочется остаться навсегда в этой воде.
– Почему она как будто несоленая?
– Средиземное море. Пресное, помню еще со школы.
– А я что-то не помню…
– Так ты раньше закончила, тогда этого не проходили. Тайна была, государственная. А у нас уже перестройка, гласность.
Аня хохотнула. Лиза улыбнулась в ответ, но словно против воли.