Елена Чижова - Неприкаянный дом (сборник)
Гляжу, а он уж тесак достает. Большой, острющий… Руку-то вытянула, зажмурилась – он и полоснул. Больно мне, хоть на крик кричи… А терплю.
Мой-то палец этот взял, в тряпицу заворачивает. «Теперь, – объявляет, – мы с тобою повенчаны. Палец этот заместо кольца. Дочь, – говорит, – тоже моя – теперь не брошу». Гляжу, а старшой ихний смеется. «И я, – обещает, – не брошу. Буду ей крестным…»
Боль-то сильнее, сильнее… Крикнула. Глаза открыла. Нет ничего. Только руку дергает. Нашарила выключатель. Вот оно… Это ж палец гноится. Вчера повредила, пока телевизор волокли. Глаза закрыла. Господи… Видно, сказок этих наслушалась. Ох, думаю, Евдокия…
С силами собралась. Вставать надо. Все одно не усну.
Только тут и сообразила: живой-то он хитро́ говорил. И не поймешь сразу. А тут – как все разговаривает. Вроде как у нас, в деревне…
За окном черно – ни огонька, ни звездочки. Тошно мне, тошно… «Неспроста ведь, – думаю, – и палец этот, и сон…»
* * *Погуляли, покушали. Софью уложили. Сели нитки мотать. Сидят, а сами-то в угол поглядывают. Будто медом намазано. Гликерия первой решилась:
– Может, лучше включить? А вдруг что важное покажут…
Евдокия дожидалась будто. Вмиг спицы сложила:
– Включай.
Зажглось. Люди в телевизоре маршируют, руками размахивают. Ариадна вгляделась:
– Боже мой! Смотрите, это ж физкультурники… Спортивный парад.
Музыка веселая, праздничная. Гликерия поглядела – удивляется:
– Февраль, зима на дворе. Какой им теперь парад?
Глазок бежит, движется. Шары воздушные пляшут. Портреты на древках, транспаранты. Люди радостные: кричат, смеются. Только слов не слышно – музыка, музыка, будто немые. Ариадна говорит:
– На праздник очень похоже. Кажется, Первое мая…
Гликерия глядит-приглядывается:
– Праздник-то, – соглашается, – праздник. Только кофты на них полосатые, помнишь, перед войной.
– Батюшки, – Евдокия замерла, – ты на тряпку, на тряпку-то глянь…
Парни веселые, здоровые – тащат на двух палках. Тряпка широкая. Палки цветами убраны. Посередке цифры написаны – «1941». Глазок-то выше, выше – скользнул над головами, будто вспорхнул.
Ариадна глаза закрыла:
– Помню. Мои тоже ходили. Младшего дома оставили – втроем пошли, с институтом.
– Господи… – Гликерия осеклась, руки на груди сводит.
Ариадна сидит, впилась глазами.
Идут, смеются…
Женщина в кудельках является, на весь экран расположилась. Ариадна ее не слушает:
– Пойду лягу.
Головами кивают: и правильно, и полежи.
Ушла. Гликерия губами шевелит:
– На демонстрациях этих… Всех, что ли, снимали или кого по выбору?
Евдокия подумала:
– Подряд-то небось не снимешь… Это сколько ж их надо – с аппаратами? Не напасешься.
– А вдруг, – Гликерия шепчет, – напаслись?..
Евдокия догадалась, рот ладошкой прикрыла.
– Вот-вот, – Гликерия не уймется, – сняли и припрятали. Так и лежат у них. Этих-то теперь показали, а другой раз – других.
– Если в сорок первом, они же все, почитай, мертвые… Которые – в блокаду, которых – на фронте… Когда ж они начали? Перед войной? Кино-то, – вспоминает, – и до войны снимали. Ох, – за стол взялась. – Тошно мне…
– Спрятали, – Гликерия опять шепчет, – с самой Гражданской спрятали. Хранилищ для них понастроили.
Ариадна входит.
– Нет, – глаза сухие, темные, – не могу. Как подумаю, что мои там идут. Живые…
Евдокия говорит:
– Сядь-ка.
Выслушала – молчит.
Гликерия морщится, морщится, сейчас заплачет.
Спицы не тенькают, и голос чей-то чужой. Встала, крадусь на цыпочках. Дядька бормочет – голос сиплый, нехороший. Бабушек за ним не слышно… В щелочку заглянула: это же телевизор говорит…
– Как живые, – бабушка Гликерия радуется, – ни войн на них, ни болезней. Как смерть застала, так и остались – молодые, здоровые. Очереди своей дожидаются: в телевизор попасть.
– Глупости мелешь! – Бабушка Евдокия глазом сверкнула. – Все, мол, кругом одинаковые – на одних правах? Умерли, а все в одном месте: и грешники, и праведники… И очередь у них одна?
– Теперь-то – мертвые, – бабушка Гликерия печалится, – чего им промеж себя разбирать…
– Ну уж нет! – Встала, за спину держится. – На этом свете не разобрались – и концы в воду? Не будет этого. Господь-то все видит. Смерть – не война: грехи не спишет. Здесь не сподобил, значит – там ответ держать.Палец черный, острый – в телевизор им тычет. Дядька этот совсем напугался – примолк.
Бабушка Евдокия на него поглядывает:
– Не верю я! Зачем им хранить? Это ж следы. Случись чего, против них же и обернется… Батюшки! Явилась. Босиком стоять. А ну, – грозит, – марш в кровать! Тоже, взяла моду…Побежала, юркнула – с головой укрылась. Слышу, шаркает. Приходит, села на край.
– Ты, – говорит, – всего-то не слушай. Взрослые эти разговоры. А услышишь – не всему верь. Люди-то разные… Облик человечий – обманчивый. Случаются и хитрые как лисы, а то, бывает, – во́роны. Вырастешь, сама научишься – породы ихние различать…
Ушла. Одеяло с головы скинула. Не пойму – чего говорили? В телевизоре все, что ли, мертвые? И дядька этот?..
* * *Зоя Ивановна мимо идет. «Тебя, говорят, Беспалова, поздравить можно – с покупкой?» – А у самой глаз острый, пристальный. Молчу. А сама думаю: Надька и донесла. Неймется стерве.
«Купила, – отвечаю. – Пусть дочерь смотрит. Сами ж учили – в школу ей идти». – «Учить-то учила, только не пойму никак. С кем это ты очередью поменялась?» – «А чего, – спрашиваю, – нельзя?» – «Можно, – отвечает, – у нас все можно. Только вперед – в местком. Нас в известность поставь, в списках отметить. Очередь-то общая». – «Да я ж, – говорю, – не знала… И какая разница? Оба же стоим». – «Большая, – говорит, – разница. Во всем порядок нужен. Так-то каждый надумает местами меняться…»
К себе иду – вспомнила. Девкам-то что сказала: из сборочного. А фамилию спросят? К гальваникам пошла, заглядываю. Заметил. Махнула ему потихонечку. Дескать, разговор есть.
Выходит, руки ветошью обтирает. Рассказала, нахмурился сперва. А потом говорит: «Чего уж… Давай на меня показывай». А фамилию его не знаю: Николай и Николай… И спросить неловко: еще обидится.
Смена закончилась – к Михалычу подхожу. «Как, – спрашиваю, – фамилия у Николая, ну этого, с гальваники?» Смеется: «По фамилии мужа подбираешь? Хорошая у него фамилия: Ручейников. Ну как, – щурится, – подходяще?»
Зоя Ивановна бумажки свои листает: «Вот он у меня, сборочный, в отдельной папке. Кто стоял, к майским получали». Ох, думаю, сучка эта Надька: во всех подробностях донесла. «Не пойму – все вроде взяли…» Еще бы, думаю: сборочный – баре, не нам чета. Все им – в первую очередь. И расценки – с нашими не сравнить.
«Так с кем же ты, – спрашивает, – поменялась? На кого отмечать?» – «Я, – объясняю, – Зоя Иванна, девкам неправду сказала. Прямо и не знаю, как вышло. Сборочный – ни при чем. Мы с Ручейниковым Николаем, с гальваники. Он ведь одинокий, и комнаты у него нету. Сговорились: теперь я возьму, а он уж потом, к осени. К майским комнату дадут. Говорит, должны уж».
Молчит, бумажки терзает. «Интересно у вас с Ручейниковым выходит… Надо же, должны им… Вон у нас – семейные мыкаются, а им должны. Не нужен телевизор, так не вставал бы. Другие найдутся, которым нужнее». – «Так, – говорю, – теперь-то как? Обратно, что ли, везти?» – «Зачем же? – Задумалась. – Теперь уж все, деньги заплочены. Пользуйся покуда. Вот, – говорит, – и в списке у меня отмечено: Ручейников Н.Н.». – «Так вы, – прошу, – меня заместо него впишите, чтоб путаницы потом не вышло». – «Впишем, – обещает, – не будет путаницы. Все впишем, что полагается».
Листок отдельный взяла, чиркнула закорючку – сверху скрепкой пришпилила. На меня глядит: «Ты, Антонина, смотрю, баба ушлая, а глупая. Ладно, когда по молодости. А теперь, чай, не девка. Раз принесла в подоле, во второй раз примериваешься? Так и будешь безотцовщину плодить? Пользуетесь, что государство у нас доброе – и ясли, и сад, и все вам на тарелочке. Рожай не хочу – хоть под каждым забором…»
«Что ж вы так, Зоя Ивановна? – а у самой руки дрожат. – Разве я кому-нибудь на шею? В две смены работаю, лишь бы ребенка обиходить. И в ясли всего ничего ходила – три месяца только, и в садик не ходит». – «Спасибо скажи, что мастер в две смены позволяет. И учти: в Америке таких, как ты, – поганой метлой. Там с этакими матерями не цацкаются. Иди, – говорит, – и подумай. А то ведь поздно будет».Вышла. В глазах темно. Только вьется чего-то. Снежинки будто, мелкие, золотенькие. До гальваники дошла – вызываю. «Ну, – спрашивает, – отметила?» – «Отметила, – говорю. – Только злится она – глазами так и стрижет». – «Ничего, – рукой махнул, – пострижет и перестанет. Подумаешь, очередью поменялись: грех какой! Я, – говорит, – уже заканчиваю. Подождешь?»
На площадь вышли. «Чего, – спрашивает, – смурная? Зою напугалась?» – «Не знаю… А не по себе чего-то… И внутри болит». – «Да брось ты, – утешает. – Зоя небось не зверь. Может, и забыла уже. Мало ли дел у них… Пошли, – зовет, – я тебя кофем угощу. Вон булочная. Там и кофе, и булки».