Максим Кантор - Красный свет
– Вы заблуждаетесь, – сказал фон Мольтке очень спокойно. – Это крайне плоская картина истории.
– Однако до сих пор иной не нарисовали.
– Я христианин, – ответил фон Мольтке, – и будущее Германии я вижу в христианстве. Я говорю так несмотря на то, что христианской Германия никогда не была в полной мере. Сейчас заканчивается эпоха, которая началась еще при Лютере, я отсчитываю время Гитлера со времен Реформации. Эпоха Реформации закономерно закончилась капитализмом и нацизмом – это позор и гибель для моей страны. Тому, что вы называете историей власти, – придет конец.
– Считаете, что эра капитализма и нацизма пройдет?
– Безусловно. – Граф выдержал паузу и сказал еще раз: – Безусловно.
– Вы желаете видеть германское христианское государство? – спросил я. Этому человеку надо было все объяснять с азов, объяснять Ницше и историю Германии. – Полагаете, возможно такое? Такое благостное государство, вероятно, возникнет на развалинах рейха, как возникла республика Иисуса Христа – на развалинах медичийской Флоренции? Себе вы готовите роль монаха Савонаролы?
– Нет, – ответил фон Мольтке, – себе я отвожу более скромную роль. Я по образованию юрист и законник. Я не проповедник. Буду писать социальные законы и следить за их исполнением. Буду настаивать на том, чтобы бедных не притесняли богатые, чтобы ни один человек не был унижен на основании своих убеждений, своей нации, своего достатка. Буду заниматься пособиями для нищих, больницами для рабочих, школами для сирот. Я буду следить, чтобы не появилось монопольных прав в производстве и сбыте. Буду бороться с централизацией. Я считаю, что субсидиарная демократия есть наиболее разумная форма общественного устройства.
– Иными словами, вы – социалист?
– Правильно, – сказал фон Мольтке. – Я христианский социалист.
– По-вашему, это сочетается? Христианство – и социализм?
– Полагаю, что это единственный разумный выход, – ответил граф.
– И вы верите, что Германия, страна кайзеров и баронов, может стать христианской и социалистической?
– Было бы странно верить во что-то иное. Уж если верить – то обязательно в хорошее.
– Скажите, – спросил я, – вам не кажется это диким сочетанием: аристократ-социалист-христианин? Вы сами не видите здесь противоречия?
– Это естественное сочетание, – ответил граф, – насилие и капитализм мне представляются крайним плебейством.
– Вы знаете, граф, – сказал я, – что данного разговора достаточно для того, чтобы вас повесили? Вы отдаете себе в этом отчет?
– Я полагаю, – сказал граф фон Мольтке, – что неоценимым преимуществом является возможность умереть за то, что действительно считаешь стоящим делом.
Ровно эти слова он потом написал своей жене Фрае, графине фон Мольтке, из тюрьмы Плотцензее за несколько часов до казни.
– Вы не боитесь меня? – спросил я его.
Хельмут фон Мольтке ответил:
– Не боюсь ли я того, что вы донесете в гестапо? Нет, предательства не боюсь. Боюсь другого.
– Чего именно? – Я ждал, что он скажет про жену и детей.
– Боюсь не исполнить свой долг.
Я спустился по лестнице, камердинер подал пальто, я сел в машину. Письмо я передал по адресу через шведского дипломата.
Через две недели началось наступление русских в районе Ржевского выступа, и в течение четырех месяцев продолжалась битва, в которой погибли полтора миллиона человек. Затем Вальтер Модель отвел 9-ю армию – ему удалось отступить, сохранив порядок. А спустя еще два месяца генерала Моделя перевели на участок фронта под Курском. Считалось, что исход кампании решится именно там.
16
– Надеюсь, я вас не очень подвел, – сказал я майору Ричардсу. – Поступил приказ лишить меня порции овсянки? Было бы досадно, майор. Я уверен, что ваши планы не пострадали.
– Я к вам привык, – любезно сказал Ричардс. Отечное британское лицо изобразило улыбку. – Мы не особенно ждали помощи. Нет, наши планы не менялись. Важно было занять московскую интеллигенцию.
– Спектакль был очевиден: англосаксонский империализм караулит германский фашизм, а в дверях топчется русский либерализм. Слишком марионеточно. Понял, что главное происходит за сценой.
– Right, – сказал майор Ричардс. Англичане всегда говорят «правильно», чтобы подвести итог разговору. Это не немецкое richtig. – Мы действительно провели ряд отвлекающих маневров.
– У вас покраснели уши, майор. Не волнуйтесь, вы вели себя безупречно, ничем себя не выдали. Я был готов к пьесе абсурда. В театре Запада актеры поменялись ролями давно, еще на войне. Романтики сыграли роль мясников, рабам досталась роль освободителей, банкиры выглядели гуманистами, коллаборационисты предстали патриотами. С тех пор роли перепутаны.
– Верно, – сказал майор Ричардс, – но роль Британии не изменилась.
– Дорогой майор, вы обольщаетесь! Все поменялось… Теперь национальное освобождение есть первый шаг к государственной зависимости… Авангард теперь не социалистический, а капиталистический: вместо утопий равенства – декорации неравенства. Хотели интернационал трудящихся без государства – построили интернационал рантье без труда. А вы говорите…
– А Британия, – сказал упрямый майор, – осталась без изменений. Уверяю вас.
– Сегодня, – сказал я майору, – мне понятно, что именно произошло. В частности, понял и вашу пьесу. Хотите, расскажу, кто убийца?
– Буду признателен.
– Начну издалека. Прежде все тщились объяснить четырнадцатый год. Вот и я, подобно Шпенглеру, Сталину, МакКиндеру, Черчиллю, нашел универсальную отмычку истории. Помню, мы гуляли с Адольфом по Мюнхену и говорили об искусстве авангарда. Говорили о художниках, а я думал о Тридцатилетней войне. Знаете, как это бывает… говоришь об одном, думаешь о другом…
– Нет, мне это незнакомо.
– Понимаю, у вас в разведке люди последовательные. Со мной так бывает часто. Так вот, мы говорили об искусстве авангарда, и я подумал о Тридцатилетней войне.
– Прямой связи я не вижу.
– Авангард объявил существующий порядок вещей фальшивым, это была ревизия христианской этики. Вы согласны? Авангард показал несостоятельность христианского порядка – показал, что ценности искусственны. И началась варварская мировая война, неожиданная для цивилизованной христианской Европы. Девятнадцатый век прогресса кончился мировой резней. Господа во фраках стали друг друга убивать.
– Допустим.
– Мне это напомнило хаос, царивший до Вестфальского мира. Триста лет, задолго до современной Тридцатилетней войны, – было такое же брожение.
– Вы правы, можно сравнить.
– Вы уловили связь. Хаос, как на полотнах авангардистов. Союзы былых врагов и ссоры друзей. Что для нас интересно в Тридцатилетней войне?
– Да, – спросил вместе со мной майор, – что интересно?
– Интересно то, что планы национальных государств обслуживались религиозной пропагандой. Совсем как в двадцатом веке, когда роль религии стал играть коммунизм. Интересно то, что союз против габсбургской империи оказался возможен благодаря защите новой веры – протестантизма. Протестантизм сделал так, что кальвинист понял лютеранина – Реформация сделала проницаемыми перегородки между культурами: отныне германский крестьянин мог сражаться за интересы адмирала Колиньи, хотя раньше он делал все, чтобы убежать даже от налогов своего непосредственного господина. Что ему французский адмирал? Но ради религии, которую они считали выразителем своей свободы, люди шли на жертвы, на какие никогда бы не пошли по приказу государства. Германские княжества никогда бы не набрали такое войско, если бы надежда на особую духовную свободу не связала разных по характеру людей. Это ведь был мираж, что-то вроде обещанного Марксом коммунизма – но за фантом шли умирать. Не за князей умирали: что, они своих князей не знали, что ли? Граждане Европы отдавали жизнь вовсе не за глупых князей, но за собственную свободу – так гражданам, во всяком случае, казалось. Вы согласны?
– Я не так хорошо помню то время, – заметил майор.
– Ради государства не поступились бы ничем, ради религии отдавали все свои земные надежды.
– Всегда так было, – сказал майор, – солдатам всегда что-нибудь обещают. А потом и медали не дадут. Я, например, не рассчитываю.
– Нет, так было не всегда. Это был пример интернационального братства, которое использовали в войне, – но интернационал предали ради интересов национальных государств. Любопытно, не правда ли?
– Как это – предали?
– О, предавали друг друга все, постоянно. Меняли союзников каждые три года. А завершилось большим обманом. Тридцатилетняя война показала тоску Европы по единой семье, по единой нравственной системе ценностей – но итогом стал Вестфальский мир, ущемивший германские княжества. Тем самым германским ремесленникам, которые пошли умирать за Реформацию, предложили отдать Эльзас и Лотарингию Франции – своему былому союзнику. Они-то думали, что сражаются за свое будущее, – а что вышло? Странно, да?