Нина Нефедова - В стране моего детства
Мама отвечала:
– Я в этом доме прожила сорок лет и ни разу не была на чердаке! Если вам угодно, полезайте сами!
Конечно, ни в доме, ни на чердаке ничего не было найдено. Да и что могли найти? Отец был уверен в том, что все происходящее какое-то недоразумение, а потому, когда его уводили, сказал:
– Не беспокойся, Анюта, как только все выяснится, я вернусь…
Но не вернулся. Был февраль, оттепель. Отец ушел в валенках, мама кинулась в Очер, чтобы передать ему галоши, но отца уже не застала. Страшно подумать о том, что пришлось пережить отцу прежде, чем пришел неизбежный конец.
Пытаясь хоть что-то узнать об отце, мы много писали в соответствующие инстанции, пока нас не вызвали и в окошечко не сообщили: «В дальние лагеря, на десять лет, без права переписки!». Мама тут же у окошечка упала без сознания, а когда очнулась, затвердила:
– Не доживу… не увижусь…
И только через много лет, уже после ее смерти, мы узнали, что отец, обвиненный в заговоре с эсерами, был расстрелян в мае 1938 года, т. е. практически через три месяца после ареста, и посмертно реабилитирован в 1954 году.
Глава 5. Тетушки незабвенные
У отца было несколько сестер. Старшая Мария нянчила меня, поэтому я всегда звала ее просто «няня», а не по имени, как других теток. Когда отец после окончания учительской семинарии женился и был назначен вместе с мамой, тоже учительницей, в село Острожка, где появилась на свет я, было решено на семейном совете, что нянчить меня будет «Машка».
– Не брать же со стороны няньку, когда своих девок полно, – сказала бабушка Васса Симоновна.
И вот Маша появилась у нас. Была она высокая, сухопарая, с розовым горбоносым лицом, серыми глазами, тугой светлой косой. Руки, ноги у нее были длинные.
– Это мне у тятеньки родимого на его кирпичном заводе ноги повытягивало, пока я глину ногами месила, – говорила она не то в шутку, не то всерьез.
Маша вела все наше хозяйство. До прихода мамы и отца из школы успевала прибрать всю квартиру, до блеска вымыть крашеные полы, сделать постирушку, приготовить обед, который обычно состоял из жирных щей и какой-нибудь каши: гречневой, овсяной. Обедали мы в столовой за столом, накрытом белоснежной скатертью, отец настаивал на этом. Хотя сам он вырос в рабочей семье, где чаще всего обходились клеенкой, но настаивал ради мамы, которая выросла совсем в другой среде и не представляла, как это можно есть на клеенке. Подавались к столу и салфетки. Все это приходилось стирать той же Маше, и нередко можно было услышать от нее, склонившейся над корытом с бельем:
– Подумаешь, баре!
Но произносилось это тихо, «про себя», ибо брата своего Василия Митрофановича, выбившегося из рабочих в учителя, Маша глубоко уважала и побаивалась. Любила она и маму, потому что была та с нею добра и ласкова. Никогда не давала понять, что чем-то недовольна золовкой.
Удивляет то, что отец, столь требовательный в соблюдении внешних атрибутов стола, признавал только здоровую деревенскую пишу, к какой привык с детства. Никаких разносолов! Щи, каша, кисель. Но если уж подавались щи, то мясо, как говорится, в них «стояло». Подавались они обязательно на двойной тарелке, к чему Маша тоже не сразу привыкла. Дома-то все хлебали из одной большой чашки. И только для мамы, когда она появилась в семье, ставилась отдельная тарелка.
За обедом я нередко развлекалась тем, что гоняла по поверхности щей кружочки жира, мне нравились солнечные блики в них. Но строгий взгляд отца из-под нахмуренных бровей и ласковый, укоризненный взгляд мамы говорили мне, что не следует этого делать. Однажды, увлекшись, я опрокинула тарелку и выплеснула горячие щи себе на грудь. Вот поднялся переполох! С меня стащили платье, рубашку, приложили к покрасневшей коже сырую натертую картошку, и дело ограничилось больше испугом, нежели серьезным ожогом.
Маме, может быть, и не очень по душе были это однообразие и непритязательность к пище, дома, у матери, она привыкла к другому столу, но сама готовить не умела, ибо ей, барышне, не позволялось вымыть и чайной чашки, а Маша была не искушена в кулинарии. Можно представить, как трудно было маме впоследствии включаться в домашние дела, а это было неизбежно. Один за другим рождались дети, требовали рук, и мама научилась не только готовить и печь хлеб, но и доить корову и ухаживать за скотиной. Повторяю, это ей далось нелегко. Вот почему отец в воспитании нас, детей, задался целью вырастить не «кисейных барышень», а девушек, способных выполнять и тяжелую крестьянскую работу. И он преуспел в этом.
По воскресеньям няня пекла пироги со всевозможной начинкой и уральские шаньги, этому она научилась дома, где печь шаньги по воскресеньям было неизбывной традицией.
По воскресеньям же у нас иногда собирались гости, приходили школьные коллеги отца и матери, приходил фельдшер Потанин, маленький, с козлиной бородкой и тихим голосом, про которого говорили, что он стоит двух докторов. И в самом деле, несколько лет спустя ему присвоили звание врача, хотя у него и не было диплома. Приходил местный батюшка со своей женой. Матушка была совсем юной. Черное платье и черная кружевная наколка на светлых волосах как будто еще больше молодили ее. Впрочем, и сам батюшка был молод, говорил неокрепшим баском, пощипывая пух своей бородки.
Гостям к столу подавались пельмени. Наши уральские пельмени, или как чаще называют их «сибирские», Маша была большая мастерица готовить. В доме стариков пельмени были своего рода «фамильным блюдом». И какое бы торжество не затевалось в доме: приезд ли дорогого родственника, праздник ли какой, заговенье или разговенье – обязательно стряпались пельмени. Причем приготовление их превращалось в своего рода ритуал: сначала мясо долго, несколько часов рубилось в корытце (мясорубка не признавалась, да ее и не было в доме), затем мясо постепенно (не сразу!) разводилось водой, пока не становилось пухлым, нежным. После этого замешивалось тесто на яйцах, и только потом начиналось священнодействие – лепка пельменей.
Подавались они горячими, с перцем, с уксусом. На стол ставился запотевший графинчик с водкой. Для женщин и для отца, который не пил, ставился графин побольше с очень приятным светлым напитком, в котором танцевали изюминки, и который почему-то назывался странно – «кислые щи». Выпьешь их немножко, и в нос тебе шибанет, как от бокала шампанского. К сожалению, рецепт изготовления этих «кислых щей» утрачен, а еще в годы студенчества, помню, можно было их купить на рынке у какой-нибудь толстой бабы.
Иногда гости званы были на уху, рецепт приготовления которой держался отцом в большой тайне.
– Марья, смотри, не выдай! – говорил он, когда няня со смехом рассказывала, что батюшка допытывался у нее, как она готовит такую «божественную» уху.
А секрет был очень прост. Маша закладывала в чугун большой, фунтов на пять кусок хорошего мяса, варила его до готовности и, уже потом, на этом крепком мясном бульоне варила обычную уху. Отец с гордостью принимал похвалы гостей, но внешне ничем не проявлял этого. И только глаза его посмеивались, да губы морщились, сдерживая лукавую улыбку. Последнее, пожалуй, больше относилось к тому, как-то поступит батюшка, узнав, что в Великий пост он оскоромился, отведав «божественной» ушицы?
Жизнь Маши в нашем доме была довольно скучна: дети, обед, уборка, стирка. На вечерки она не ходила, подружек у нее не было, не было и парней, которые бы на нее заглядывались.
Но вот однажды, когда она сидела с нами на лавочке возле дома (дело было ранней весной), я, тепло укутанная, сидела рядом с нею, а сестренка в одеяле спала на ее коленях, подошел парень и, спросив: «Дозвольте?», сел с няней рядом.
Няня резко отодвинулась.
– А мы, кажись, с вами знакомы?
Няня молчала, поджав губы. Она ввек не призналась бы и себе, что ей польстило внимание парня.
– Аль забыли, как на прошлой неделе в лавке Кудинова покупали ситчику пять аршин?
– Очень надо помнить!
– Да вот он платочек из ситца на вас, – и парень протянул руку к кончику платка, высовывающемуся из-под шали на голове няни.
– А ну, убери лапы! – крикнула няня. – Ишь, какой ловкий!
– Напрасно вы так меня понимаете, я с полным уважением, Машенька…
Но няня была своего мнения. Со слов матери она считала всех парней охальниками, которые только и думают о том, как бы завести шуры-муры с девками, а потом смыться, оставив девку с довеском. Особенно ее насторожило обращение «Машенька»: «Какой прыткий, узнал, как и зовут». А дело было просто: «ухажер» услышал ее имя от мамы, которая была с нею в лавке Кудинова.
Не знаю, как дальше развивались события, помню только, что Семен стал появляться у нас в доме уже как жених няни. Приходил он в воскресенье днем, в сатиновой косоворотке, в сапогах со скрипом. Сидел в кухне и чинно пил чай с горячими шаньгами. Щеки его и круглый подбородок были гладко выбриты, пушистые пшеничные усы золотились на солнце, и весь он розовый и гладкий казался мне таким красивым, что я не понимала, почему няня не любит его и сердито шлепает по руке, когда Семен, оглянувшись на дверь в комнаты, берет ее за руку. Но Семен не обижался и только усмехался в свои пушистые усы.