Владислав Отрошенко - Двор прадеда Гриши (сборник)
– Входи! – сказала она, глянув в сторону железной двери. Дверь тут же открылась и в сарай вошел Рюмкин. Это был худощавый, длинноволосый, с подвижным острым кадыком студент, который три раза в неделю занимался математикой с Ангелиной и который очень смешил меня и Володю тем, что называл Ангелину, будто мужчину, профессором («профессор сказала»; «профессор пообещала»; «профессор разрешила мне у вас пообедать»).
Увидев Рюмкина, Заира нисколько не испугалась. Напротив, с какой-то весёлой и злой отвагой она повернулась к нему лицом и, запрокинув вверх подбородок так резко, будто кто-то её дернул сзади за волосы, проговорила:
– Ну вот, Рюмочка, смотри! Где у меня шерсть?
Рюмкин осторожным движением, каким он это делал всегда, когда собирался во время урока что-нибудь возразить Ангелине, снял свои круглые толстые очки, медленно протащив их вниз по носу, и виновато отвернулся в сторону.
– Я думаю… то есть я совсем не то хотел сказать, когда говорил… – начал он было что-то объяснять Заире.
Но она его не слушала.
– Смотри, смотри! – повторяла она, поворачиваясь на месте и качая руками над головой, словно в танце.
– Я уже посмотрел… мне очень нравиться… но только я пошутил, – бормотал Рюмкин, не глядя на Заиру.
– Ах пошутил?! А я не шучу! – Она сердито, но не сильно шлепнула Рюмкина ладонью по щеке.
И в эту минуту перевёрнутый ящик из тонких дощечек, на котором я стоял за загородкой, с громким треском проломился под моей ногой. Из сарая Рюмкин успел выскочить прежде, чем Заира, подхватив с пола юбку, воскликнула:
– Кто здесь?
Я молча вышел из своего укрытия. Заира стояла в пыльных янтарных лучах, прикрывая юбкой грудь и согнувшись всем телом так, словно она собиралась прыгнуть.
Не зная, что делать, я не двигался с места.
– Это ты?.. Ты подглядывал! Подглядывал!! Сволочь, шалава! – Взгляд Заиры горел такой ненавистью и злобой, каких я никогда ещё не видел в её глазах – даже в те минуты, когда она ругалась с Лёсиком.
Ноги у меня сделались ватными от страха; мне казалось, что Заира сейчас бросится на меня и задушит своими крепкими темными пальцами в серебряных кольцах. Но вдруг лицо её переменилось. Какое-то странное выражение – не то умиления, не то озорства – проступило на нём. Она быстро подошла ко мне и села передо мной на корточки, взяв мою голову в ладони.
– Прости меня, ну прости, прости, – произнесла она ласковой скороговоркой. – Знаешь, он меня обидел, этот Рюмкин, обидел! Он сказал, что я противная волосатая ведьма, что у меня везде шерсть, как у нашего латыша, только чёрная, а у мня нет никакой шерсти, ты видел… видишь… Ты никому не скажешь? – внезапно спросила она, отодвинув назад мою голову, чтоб заглянуть мне в глаза. Я покорно кивнул. Она снова притянула мою голову к своему лицу и ещё долго что-то говорила мне, то улыбаясь, то плача, то требуя от меня страшных клятв, которые я произносил монотонно и бесчувственно, потому что чувствовал только одно – как больно вдавливаются её прохладные кольца в мои горящие уши…
Потом, когда эту историю мне пересказывал Володя (так запальчиво и подробно, как будто он, а не я был её участником), я охотно верил ему, что в ту минуту, когда Заира сидела передо мной на корточках, я чувствовал и видел очень многое – видел вблизи её плечи, колени, живот, качающиеся груди, внимательно рассматривал её сплющенные соски в центре больших темно-коричневых кругов, чувствовал какое-то мягкое, ароматное тепло, исходившее от её шеи… О голой Заире мы обычно говорили с Володей до поздней ночи, радостно свидетельствуя друг перед другом, что шерсти у Заиры нет нигде – только под мышками и там. И это заповедное там, эта вертикальная выпуклая полоска черных волос (короткая полоска, а вовсе не размашистый треугольник, как рисовало грубое воображение Володи) то и дело проникало в мои сны, где Заира, голая и огромная, выше Платовской ротонды, стояла, раскинув ноги, на средине спуска Разина, покрытого льдом, и в то время, как я пролетал по льду на санях под её ногами, словно под аркой, грозно кричала мне: «Смотри! Смотри!»
Но все это было раньше, до того, как я увидел попадью Анюту, до того, как я влюбился в её узкое бледное лицо, изуродованное безжалостным шрамом; влюбился в сам этот шрам, который, как мне казалось, возник на её непобедимо-красивом лице не от какого-то будничного несчастья, а силою сказочной злой ворожбы; влюбился в её чёрное полотняное платье, которое скрывало всю её тонкую высокую фигуру от щиколоток до шеи и которое даже смутно, даже краешком мысли не позволяло воображать никакого там. Мое воображение, за которым бдительно следила душа, возвышенно и нежно тоскующая о попадье Анюте, только тогда и получало свободу и обретало способность рисовать отчетливые картины, когда, оно уносилось прочь от всего, что могло скрываться под черным платьем.
Ночами, на террасе, дождавшись той минуты, когда Володя засыпал, думая, что и я уснул под его оживленный говор, я откидывал одеяло и, глядя сквозь крону старого абрикоса на звёзды, представлял, что вот попадью Анюту схватили пираты, вроде тех, что делят сокровища под скалой у берега моря на красочном гобелене, который висит над кроватью в спальне бабушки Анны. Попадья Анюта беспомощно стонет. Пираты заламывают ей руки, рвут на ней платье, надменно хохочут. А один из них, тот, что по пояс голый, в фиолетовых шароварах и красном платке, завязанном на затылке, уже выдернул из-за пояса нож и занес его над лицом попадьи Анюты, чтоб оставить на нём ещё один шрам, на другой щеке. Но тут появляюсь я, одетый во что-то черное и очень красивое. У меня в руках пистолеты. «Негодяи!» – кричу я пиратам, и тут же стреляю – они падают мёртвыми. Попадья Анюта растерянно плачет. Она ещё не верит в своё счастливое освобождение. Её платье разорвано на груди. Она закрывает локтями голые груди. Но я вовсе и не думаю разглядывать её, как разглядывал в сарае Заиру. Я гордо и благородно смотрю куда-то в сторону и вверх. «Ты хочешь поцеловать меня?» – говорит Анюта, глядя на меня с покорной нежностью. «Нет, ничего этого не надо!» – великодушно отвечаю я; на моём лице выражение мужественной грусти… Или все ж таки я целую её – но не там, под скалой, внутри гобелена, а в какой-то жарко натопленной хижине посреди заснеженных гор, где я спас её от других злодеев… Или нет: весь израненный и измученный, после долгого боя с бесчестным соперником, который тоже любил попадью Анюту, но был мною убит, я говорю ей: «Прости! Я победил его!» – и устало уезжаю верхом на коне. А она кричит мне вдогонку: «Вернись, вернись! У меня нет никого, кроме тебя!» Попа Васька я, разумеется, не брал в расчёт; ему не было места в этих картинах, и он, словно зная об этом, сразу же исчезал из моей головы вместе со своим нелюдимым домом, Александровской церковью, круглой бородкой, перепачканной рясой и подвижными глазами, полными весёлого сверкающего коварства, как только моя фантазия, поставленная на службу печальной и одинокой любви, принималась за свою утешительную работу.
Я засыпал лишь под утро, не замечая, как мои послушные грезы, превращаются в своевольные сны, где всё происходит совсем не так, как мне хочется, где я убегаю и никак не могу убежать (потому что воздух вокруг меня слишком плотный) от попа Васька, который гонится за мной по улице, возглавляя недобрую толпу, ощетинившуюся ножами и палками. «В степь его! Выгоняйте в степь! Там он не полетит!» – кричит поп Васёк, и я радостно вспоминаю, что могу полететь. Я машу руками. Плотный воздух уже не мешает мне, а наоборот, помогает. Я отталкиваюсь от него раскинутыми руками и медленно поднимаюсь вверх; потом переворачиваюсь горизонтально и лечу над толпой вниз лицом. Толпа страшно злится на это чудо, тычет в воздух ножами и палками, но достать до меня уже не может. Я очень высоко. Мне хочется подняться ещё выше. Я сильнее машу руками и с ужасом ощущаю, что начинаю падать – воздух не держит меня. Я падаю все быстрей и быстрей и с нарастающим страхом жду того мига, когда ударюсь о землю. Но вдруг какая-то сила все меняет вокруг меня – я оказываюсь на чердаке нашего дома и вижу: возле печной трубы стоит попадья Анюта. Она нетерпеливо стучит кулаками в трубу и просит там кого-то: «Пустите меня! Пустите! Спрячьте!» Потом оглядывается на меня и говорит: «Ну что же ты стоишь, помогай мне!» Я подхожу к трубе и тоже стучу. Но мне не хочется, чтоб попадью Анюту пустили туда, и поэтому я стучу тихонько – только делаю вид, что стучу. Она замечает это. «Не так! Не так! Стучи громче!!» – выкрикивает она, и голос у неё такой же злой, как у Заиры. И тут я только вижу, что и блузка на ней такая же, как у Заиры, и кроме блузки больше нет ничего. Я принимаюсь бить кулаками в трубу изо всех сил, чтоб не смотреть на попадью Анюту, но глаза мои сами поворачиваются к её голым, белым, как мел, ногам. И в тот миг, когда я уже должен увидеть, что у неё там, труба с грохотом рушится.