Захар Прилепин - Обитель
Никакого ответа не было.
Сегодня виделась с ним в управлении. Документы были поводом, конечно. Я его остановила на бегу (он всегда ходит быстро, и все за ним спешат).
Он говорит: “Чтоб всё было в порядке – надо расстрелять всех чекистов. Потому что все сюда присланные – штрафники, садисты и негодяи, перевоспитывать их нет смысла. Но если я расстреляю этих чекистов – других мне не дадут. Поэтому пусть всё идёт как идёт”.
3 января
Иногда пытаюсь себя успокоить: так много вместилось в короткую жизнь, сколько бы не вместилось и в очень длинную.
Ночью приснился сон: что мы опять в поезде Троцкого и снова случайно познакомились в секретариате.
Ф. что-то докладывал Рудольфу Петерсону, начальнику поезда. Он был худ, но кожаная куртка делала его больше в плечах и очень ему шла. Она всем шла. Когда они (охрана в кожаных куртках) сопровождали Льва Давидовича и выходили все из поезда, на это было приятно и ужасно смотреть. Они шли как чёрные демоны. Красноармейцы на всех фронтах, уже впавшие в апатию, изъеденные вшами и голодные, сразу подбирались. Были расстрелы. Но демонам всё прощали, потому что они всегда приносили победу.
Мы подошли к Петерсону с журналистом Устиновым, которому я помогала. Устинову нужно было выяснить какой-то вопрос. Они недолго обсуждали что-то, и Рудольф Августович сказал: “Эйхманис вас проводит”.
Мы прошли во второй состав, Ф. всё показал.
Устинов ушёл с кем-то ещё встречаться, а мы впервые разговаривали с Ф.
Я сразу почувствовала: этого могу полюбить и хочу полюбить.
Глаза – словно внутри влага, которая никогда не потечёт. Линия скул неявная, хотя я всё равно говорила про них “косые скулы”: как у Маяковского в стихах. Косые в том смысле, что скошенные – их скосили, стесали.
Но один раз засмеялся, и восторженные огоньки задрожали в глазах, как будто где-то за рекой загорелась трава или стога сена. Задул ветер, полетели искры. Так долго смотрела в эти глаза, что он сразу понял всё. И пригласил встретиться. Куртка скрипела у него. Он старался стоять не шевелясь: вдруг скрип меня отвлечёт?
Я отказала. Он кивнул, как будто я отказала по очень понятной причине, которую он уважает.
Тут вышел Устинов.
Это случилось через месяц, было коротко и сумбурно. Держалась за кожаный рукав, моя рука соскальзывала.
Я всё время падала, падала, и хотелось окончательно упасть.
Так вот, я про сон. Приснилось всё точно так же, как было, только с какими-то новыми, путаными, совсем не нужными подробностями. На этот раз Петерсон больше говорил, Устинов больше говорил, все говорили, а я внутренне их поторапливала.
Мне так хотелось поскорее прожить всё заново.
Какое было бы счастье – всё то же самое прожить заново.
17 января
Летом наигрался парадами и смотрами, осенью был музей, теперь – одна охота на уме.
Я злюсь, а сама всякий раз начинаю невольно проникаться всем, чем он занимается. Летом мне казалось ужасно важным всё это: смотры, строевой шаг, речёвки, Здра! Здра! Здра! Потом я готова была заниматься музеем сама, непрестанно вызывала на допросы то художника Браза (едва не довела его до сердечного приступа – он никак не понимал, что я хочу от него), то вообще любого, кто мог показаться знающим, интеллигентным. Наконец, священников: они тоже не знали, зачем я выспрашиваю их о ценности икон и церковного убранства. Так хотела быть полезной Ф.! Сейчас поймала себя на мысли, что хочу на охоту, ведь охота – это прекрасно: солнце, мороз, убили зверя, он лежит на снегу.
Пошла в библиотеку, искала что-нибудь про охоту, но вспомнила только сцену про волка в “Войне и мире”. Перечитала, стало грустно.
С кем он, интересно, спит?
Я бы простила. Просто интересно.
Вру, вру, вру. Бесстыдно вру самой себе.
Ф. отрастил усики. Она его попросила?
19 января
Утром перечитывала своё личное дело, поймала себя на мысли, что, с одной стороны, всё такое понятное, а с другой – никак не вижу себя ни в одной строке.
Где тут я?
Отец мой был студент. Он разошёлся с матерью, когда мне было шесть лет. Я помню только плохие зубы, щетину, плохой пиджак. Я была готова обожать отца. Где он? Наверное, где-нибудь убили.
Полтора года жила у тётки в Одессе. Мне было четырнадцать лет. Соседка в доме напротив торговала прямо из окна бисквитами, виноградом, вином, делала своё мороженое.
Я ходила с дядькой в море. Он учил ставить паруса.
Немного понимаю море и морские карты. Дядя всё время дышал на меня. Я была очень худая, он, наверное, боялся меня сломать, у него были большие руки. Весь вонял рыбой.
Но море – море было, как счастье. Только одно лето, и на всю жизнь. Покупала у соседки мороженого на копейку, а мои руки тоже пахнут рыбой: вот моя Одесса.
Потом Питер, мать наконец вышла замуж, с отчимом дурные отношения, пошляк, неудавшийся фабрикант. Преображенская гимназия, закончила в 17 году. Пыталась поступить в университет на естественное отделение, голодала, была первая любовь, теперь её почти не помню, поймала себя на мысли, что не вспоминала целый год, надо же. А такая была любовь.
Я сразу стала “красной”. По крайней мере, я так теперь о себе думаю. Многое было от молодости, от раздражения и обиды. От того, что без отца. Из-за отчима. Но многое было искренним.
Знакомая по Преображенской гимназии, Яна, она первая делала аборт из всех моих знакомых, приехала в марте 19 года, по болезни. Сказала, что работает стенографисткой в поезде Троцкого, сказала, что там огромное жалованье. Говорила и про мужчин, конечно. Всё, что она говорила, было неприятно, но (нельзя было и самой себе признаться) влекло.
И я всё равно хотела на фронт. К тому же голод.
Финальная сцена с матерью: мы уже ненавидели друг друга.
Жалованье было почти две тысячи рублей, Яна не наврала. Я ни разу не посылала денег домой. Оправдывалась, что почта не найдёт. Мама заболела и умерла. Отчим исчез, я не искала его.
Когда всё это перечисляешь, получается, что было грустно и плохо. А между тем было очень молодо, всё время была надежда и поэзия.
Ф. знал стихи наизусть, я так удивилась. Что-то ужасное, вроде Северянина. У него дурной вкус, кажется мне иногда. Но оттого, что он мужчина, он умеет свой дурной вкус нести так, как будто вкус его хороший.
Хотя я снова злюсь. Он умный. Мне невыносимо.
14 марта
Впервые и так остро почувствовала: весна. Как хочется прожить весну сильно. Молодость стала ощутима: она ещё есть, но как будто она топливо, и кончается.
Я могла бы на этом топливе уехать ещё достаточно далеко, но стою на месте.
У меня нет ничего: любви, ребёнка, родителей.
Есть только люди, которым я делаю больно.
Но они этого заслуживают. Все врут, как маленькие, и думают, что незаметно. Все невиновны. И все ненавидят советскую власть. И все готовы целовать мне сапоги.
Когда я их вижу, я начинаю больше любить нашу революцию. Она стоит за мной, как стена.
15 марта
Отвратительно, что это произошло. Отвратительно, что это произошло с Д. Он идиот, у него нет ума, нет мыслей, у него только наглость и самомнение. Он меня взял этим.
Сегодня пришёл, я твёрдо сказала: “Забудь. Если хоть один слух о том, что ты кому-то об этом сказал, дойдёт до меня, ты знаешь, что я могу. Ты знаешь, что может Ф. Ты должен думать о своей безопасности”.
Удивился, молча ушёл. Лицо красное, даже уши покраснели от удивления. Глаза ненавидят.
29 апреля
Ночью не выдержала и поехала к его дому. Вдруг поняла, что конь знает дорогу.
Стояла, смотрела на окна. Одно горело.
Представляла, как он заметил меня, вышел и обнял.
“Ну что ты, глупая, – говорит, – я так ждал тебя”.
Враньё, какое мерзкое враньё.
Ехала обратно, плакала.
Красноармейцы на воротах смотрят подло, словно всё понимают. Как хорошо было бы их расстрелять.
3 мая
З. мне рассказала, как Ф. отметил Первое мая. Животное. Я уже догадывалась. Однажды даже подслушала разговор об этом, но убедила себя, что всё показалось.
17 мая
Ф. читал запоем, потом вообще перестал. Сказал, что больше всего любит читать приказы и декреты. Кокетничает, потому что он тут отдыхает, мог бы пополнеть, но его внутренний жар пережигает последствия его бесконечных застолий.
И ещё, конечно, мужской его жар и банные оргии с любимыми каэрками. Сволочь, мерзкий. О, как убила бы его. Как смотрела бы ему в глаза, когда бы он услышал: “Привести приговор в исполнение”.
(вечером того же дня; успокоилась)
Потом Ф. сказал, что со временем будут читать только газеты или, на худой конец, дневники и воспоминания. Это самое честное, он сказал. Какая чушь! Все дневники и воспоминания – куда большее вранье, чем любой роман.
В романе писатель думает, что он спрятался, и открывается в одном из героев, или в двух героях, или в трёх героях весь целиком, со всей подлостью. А в дневнике, который всегда пишется в расчёте на то, что его прочтут, пишущий (любой человек, я, например) кривляется, изображает из себя. Судить по дневникам – глупо.