Максим Кантор - Красный свет
– Боюсь, ваши книги сегодня никому не нужны. Продайте пальто.
На Тишинском рынке, где продавали вообще все, даже ковры и мед в больших банках, – пенициллина не было.
Ночью они сидели с женой возле Паши, а Паша дышал слабо. И Холин прижимал ухо к груди мальчика, думал, что тот уже не дышит. Но сын дышал, тонкий хрип проходил сквозь тело, еле слышный звук, как сигнал далекого паровоза – словно далеко проходила железная дорога и оттуда донесся звук. Они друг с другом не разговаривали почти до утра, а под утро Люба сказала:
– Если Паша умрет, что же делать будем? Жить будет трудно.
– Я тогда жить не буду, – сказал Холин. Как и всегда в эти дни, сказав о своих переживаниях, Холин почувствовал, что сказал глупость. Он хотел сказать, что ему невыносимо больно, но получилось, что он свое переживание уравнивает со смертью, а смерть – вот она, перед ними. И смерть приходит без всяких переживаний. Ему стало стыдно. Почему я не умею говорить нужные вещи, думал он.
– Надо жить, – сказала Люба, – вокруг столько горя. Надо людям помогать. Но будет трудно жить.
В Боткинскую больницу пошли вместе с Рихтером – тот знал профессора Рабиновича.
Профессор Рабинович более на работал в Боткинской больнице – а где он теперь работает, никто не говорил.
– Вам к кому?
– В хирургию нам. В отделение Якова Рабиновича.
– Ждите, вызовут, когда Урсин освободится.
Они стояли в холле и ждали.
Холин спросил у Моисея Рихтера:
– Вы чувствуете, что вы еврей?
– Да, я еврей, – ответил старик Рихтер.
– А вот я не чувствую себя евреем, – сказал Холин. – Вся страна на фронте, я вместе с народом, не имею нации.
– Не говорите глупости, – сказал Рихтер. – Слушать противно.
– А скажите…
Но Рихтер отвернулся: он не любил обсуждать глупости. И правда, думал Холин, о чем я говорю, какая разница.
Их пригласили внутрь. Врач Владимир Урсин, полковник медицинской службы, перевезенный в Боткинскую вместе со своими пациентами из-под Вязьмы, лечил последних калек из уничтоженной 29-й армии. В отделение гнойной хирургии он попал после того, как арестовали заведующего, профессора Рабиновича.
– Пенициллин у меня есть вот для него, для него и для него. – Урсин показал пальцем на койки. – А для тех трех уже нет пенициллина. Надеюсь, они сами справятся, на норсульфазоле вытянут. У самого дети. Проблему понимаю.
– Умрет?
– Нельзя, чтобы за сорок ушла. – Это врач про температуру сказал. – Сбивайте чем можете. Спиртом протирайте. Организм может справиться. Ресурсы у нас есть.
– А если…
– Прекратите, товарищ Холин, – сказал Урсин. – Вы не один. Сегодня на повестке дня война.
Они пошли обратно домой. Долгую часть пути шли пешком, по заметенному шоссе, причем старик Рихтер ковылял рядом, не отставая. Потом сели в автобус. Холин боялся возвращаться домой.
– Ты мой пряничек, – говорила Люба мальчику, и лицо ее было такое же белое, как у больного мальчика. И Холин плакал, когда жена на него не смотрела.
Холин теперь почти не ходил в редакцию – за время Пашиной болезни был на службе всего один раз. Спустя десять дней пришел снова. Теперь он уже не боялся Фрумкиной, как прежде, ему было безразлично.
– Странно вас видеть здесь. Вы больше здесь не работаете, – сказала ему Фрумкина. – Приготовила докладную записку в отношении вас. Ставлю в известность. Передаем по инстанции.
– Достаньте мне пенициллин, – сказал Холин.
Он теперь просил всех подряд. Просил у Рихтеров, просил у жены Щербатова: «Вам, в вашем ведомстве, может быть – выдают? Пожалуйста». Он просил даже свою бывшую возлюбленную – пришел в ту самую квартиру, где прежде прятался: «Ты ведь любишь Пашеньку, достань нам пенициллин». Но бывшая возлюбленная подняла брови, поджала губы – она горько переживала обиду. И где же ей пенициллин взять. Сказала: «Вы уж как-нибудь сами. От души сочувствую».
– Помогите мне, – сказал Холин.
Господи, думал Холин, сделай так, чтобы помогли. Господи, спаси сына, Господи, прости меня! Я не верил в тебя, Боже мой, прости меня, Господи.
Он сказал Фрумкиной:
– Мне нужен пенициллин, не знаю, где взять, помогите.
Фрумкина поглядела твердыми вороньими глазами. Она презирала Холина.
– Придите в себя. Стыдно. Размазня.
– Сын болен.
Фрумкина спросила:
– Сколько лет ребенку?
– Пять. Началась скарлатина. Потом легкие. Воспаление. – Господи, зачем я все это говорю? Кому?
Вороньи глаза смотрели пристально. Фрумкина не поверила.
– Придумали про сына. Какой позор! Знаете, что немецкие фашисты убивают детей? – вдруг сказала Фрумкина. – Пока пьете водку и трусите, фашисты убивают еврейских детей.
– Доктор Розенблюм сказал, что у еврейских детей слабое горло. Вот и Паша заболел. Воспаление началось. – Он говорил невпопад и думал: что я говорю, Господи, зачем говорю? Они меня слушают и смеются. Оглянулся на сотрудников редакции; действительно, все на него смотрели.
– Не знала, что вы еврей, – сказала Фрумкина.
– Я не пью больше. Еврей, да. Какая вам разница! Как это – детей убивают?
– Убивают детей. Расстреливают детей немецкие фашисты. В Румбульском лесу расстреляли семь тысяч еврейских детей. Возраст до десяти лет.
– Где это?
– Неважно. В Латвии. Под Ригой.
– Детей убивают? – Он не понимал.
– Ступайте домой, к сыну. Пенициллина мало. Только для нужд фронта. Вы не можете достать пенициллин.
– А на рынке? Я ходил на рынок. – Он всем рассказывал теперь про рынок, оправдывался, что не смог достать лекарство. Но ведь старался. Холин каждому объяснял, что он старался. – Я ходил на Тишинский рынок. У соседей спрашивал.
– При чем тут соседи? Владейте собой, Холин. Вы мужчина.
Он заплакал. Нельзя было плакать, унизительно это, позорно. У всех на виду плачет бессильный человек. Стоял посреди комнаты и плакал, икал от слез, а сотрудники редакции на него смотрели. Сквозь слезы он глядел на их знакомые бессердечные лица. Смотрите, смотрите, как человека раздавили. Нравится вам?
Вернулся домой, а дома был доктор Розенблюм, сидел у Пашиной кроватки. Нос у доктора очень длинный, очки запотели. И не говорил доктор ничего, уколы мальчику делал, спиртом обтирал. Тельце у Паши стало тонкое, легкое, прозрачное. И глаз не открывает уже. Сидели втроем у постели: Люба, Розенблюм и Холин.
Холин несколько раз хотел сказать слова для Любы, но, сказав их про себя, понимал, что это глупые слова.
Ночью в дверь стали стучать. Розенблюм поглядел на Холина вопросительно.
– Это за мной пришли, – сказал Холин.
Когда рушится жизнь, рушится сразу все: война, сын, работа, арест. Фрумкина ведь предупредила меня, думал Холин, она сказала, что пошлет доклад. Теперь быстро приезжают: раскрыли конверт, прочли – и поехали. Пряничек мой, не увижу тебя. Не помог я тебе. Прости меня, пряничек. И беспомощный Холин вышел в прихожую. Пока поворачивал ключ в скважине, смотрел на свою руку – слабая, бесполезная, ничего делать не умеет.
За ним следом вышел врач Захар Абрамович, встал рядом:
– Если вам что-то нужно. Ну, вы понимаете.
– Я от отца отказался, – сказал ему Холин, – понимаете, от отца отказался. Когда страх пришел. Фотографию на пол бросил. – Ему было страшно от самого себя, и слова не выговаривались. – Это все уже потом… понимаете… дико мне, что я сделал…
– Успокойтесь. Если что нужно, скажите. Я останусь здесь до конца.
Холин открыл дверь.
– Покажите мне вашего сына, – сказала Фрумкина. – Покажите ребенка. Где мальчик?
Прошла без приглашения к кровати, отодвинула Любу, нагнулась над ребенком низко, вороньими глазами буравит белое личико. Даже пальто не сняла; пришла проверить – болен ли ребенок. Проверяет, как цензор, ищет в мальчике – как в статье, к чему придраться.
– Уйдите пожалуйста, – сказал Фридрих Холин, – вам здесь нельзя быть.
– Уходите, – сказала Люба. – Наш мальчик очень болен.
Не слушает Фрумкина, смотрит. Привыкла, что она везде главная.
– Вон, – сказал Холин. – Вон идите отсюда.
Фрумкина протянула вперед большой костлявый кулак, разжала. На ладони пять ампул.
– Пенициллин.
8
Вальтер Модель полагал, что все решится в ближайшие десять часов. Бой начался 28 января и длился две недели. Сам Модель находился в войсках постоянно.
Бои шли за остов любой избы; люди устали. Танки, пушки, лошади проваливались в болото – от взрывов лед на болоте трескался, и трясина вылезла из-под снежной корки.
Отто Кумм с полком общей численностью 650 человек занял позицию у деревни Клепенино, в пяти километрах от замерзшей Волги; неделю подряд полк отражал атаки свежих частей РККА, рвущихся на соединение с окруженными русскими дивизиями. Кумм сказал своим солдатам, что на этом участке решается исход битвы за Ржев. Отступить – значит не только отдать Ржев, это значит отдать жизни товарищей по 9-й армии. Товарищи поверили в нас, сказал Кумм. Надо выстоять.