Людмила Улицкая - Счастливые (сборник)
Говорил он медленно, подыскивая слова, и тем временем снял крестьянскую тужурку, вязаную кофту, помог раздеться спутницам, открыл саквояж и вынул из него что-то белое в целлофановом пакете. Он двигался очень осознанно и устремленно, Шурик – замедленно и растерянно.
– Мы приехали для прощания. Эта дверь имеет замок, да? Мы будем служить мессу для прощания с Валерией. Да?
– А можно прямо дома? – удивился Шурик.
– Можно везде. В тюрьме, в камере, на лесоповале можно. В красном уголке с Лениным один раз было можно. – И он засмеялся и поднял вверх ладони, и посмотрел в потолок. – Что нам мешает?
Снова зачирикал звонок, проведенный когда-то Шуриком прямо в комнату.
– Это подруга Валерии, – предупредил Шурик и пошел открывать.
Литовки, которые все молчали, что-то зашептали патеру, но он сделал неопределенный жест, и они замолчали. Вошли Шурик с Соней.
– Это Соня, подруга Валерии. Доменик… – Шурик замялся… – Как правильно сказать – отец Доменик?
– Лучше сказать «брат». Брат Доменик… – Улыбался он хорошо, очень по-дружески.
– Так вы Валерии брат? – обрадовалась Соня.
– В каком-то смысле – да.
Литовки смотрели исключительно в пол, но если от пола и отрывали глаза, то друг на друга. Шурик вдруг почувствовал, что эти трое существуют как один организм, понимают друг друга, как одна нога понимает другую при беге или при прыжке…
– Валерия была наша сестра, скажем так, и мы приехали с ней попрощаться, служить здесь мессу. Вас это не пугает? Вы можете не быть тут, а можете быть. Как вы хотите. Но я прошу вас только не говорить другим людям.
– Можно я побуду? Если вам не помешает… только я не католичка, я русская… – Соня даже вспотела от волнения.
– Не вижу препятствия, – кивнул патер и снова полез в саквояж.
– Давайте я чай сначала сделаю. Еда есть всякая… У Валерии всегда полный холодильник… – предложил Шурик.
– Потом будем есть. Сначала сделаем мессу. – И он вынул из пакета белый халат с капюшоном, подпоясался тонкой веревочкой и надел на шею узкую золотистую тряпочку. Это было облачение доминиканца – хабит и стола. Женщины надели на головы какие-то чепчики с белыми отворотами. И в одно мгновение из простых, крестьянского вида людей превратились в особенных, значительных, и акцент их обозначал уже не то, что они приехали из провинциальной Литвы, а, напротив, из какого-то небесного мира, и по-русски они говорят как будто сверху вниз, снисходя к здешней бедности…
– Вот эта тумбочка нам годится. Снимите с нее все. – Шурик заторопился снять все Валериины игрушки, переложил на подоконник. Патер бросил быстрый взгляд, из-за кучки флаконов извлек костяное распятие, взял в руку, поднес к окну: оно имело странный розовый оттенок, и особенно розовели ноги Спасителя. Он не догадался, что от губной помады…
Задернули шторы, заперли дверь и зажгли свечи. На тумбочке лежало распятие, стояла чаша и стеклянное блюдечко.
– Salvator mundi, salva nos! – произнес брат Доменик, и это был не литовский язык, служить на котором уже лет десять как было разрешено. Это была латынь – Шурик сразу узнал ее мощные корни, но пока он радовался легкому узнаванию со странным чувством, что надо только чуть-чуть напрячься, и все слова до последнего откроют свой смысл, раздалось тихое пение – не женское и не мужское, а определенно ангельское. Розовощекие, в чепчиках и длинных юбках, из-под подолов которых выглядывали толстые ноги в грубых башмаках, пожилые некрасивые женщины запели:
– Libere me Domini de morte efernae…
Смысл слов действительно открылся – Господь освобождал от смерти. Непонятно было, как именно он освобождал, но Шурик яснейшим образом понял, что смерть существует только для живых, а для мертвых, перешагнувших этот порог, ее уже нет. И нет страдания, нет болезни, нет увечья. И где бы ни пребывала сейчас та сердцевинная часть Валерии – радостная и легкая, – она движется без костылей, скорее всего, танцует на тонких ногах – ни швов, ни отеков, а может, летает или плавает, и хорошо бы, чтоб так оно и было. И в это можно было бы и не верить – да Шурик никогда вообще и не думал о том, что происходит потом, после смерти, – но тихое пение двух пожилых литовок и небольшой баритон румяного старика с плохо сделанной вставной челюстью убеждали Шурика, что если есть это пение и полные нечитаемого смысла латинские слова, то и Валерия освободилась от костылей, железных гвоздей в костях, грубых швов и всего отяжелевшего дряблого тела, которого она стеснялась последние годы…
Забившись в угол, между диваном и шкафом, тихо лила слезы подруга Соня.
На следующий день были похороны. Прощание состоялось в морге Яузской больницы. Пришло не меньше сотни человек, но женщин гораздо больше было в этой толпе, чем мужчин. Было также множество цветов – ранних весенних цветов, белых и лиловых первоцветов, кто-то принес целую корзину гиацинтов. Когда Шурик подошел к гробу, то за кудрявой цветочной горкой он увидел покойницу. Кто-то из подруг позаботился о красоте ее мертвого лица, она была старательно накрашена: длинные синие стрелы ресниц и голубые тени на веках, как она любила при жизни, губы лоснились от слоя неутепленной дыханием помады… То маленькое «О», которое лежало на ее губах печатью последней минуты, когда Шурик входил в ее палату четыре дня тому назад, куда-то исчезло, и то, что было в гробу, если не считать живой блестящей челки, покрывавшей лоб, было художественной куклой, обладавшей большим сходством с Валерией, и ничего больше. Он постоял немного, потом коснулся челки, и через живость волос ощутил холод того временно-небытийного материала, в который обратилась Валерия в этом кратком промежутке между только что живым и уже мертвым.
Хорошо, что приехал брат Доменик, потому что именно поминальная месса оказалась действительной точкой расставания, а не эти прочувствованные заплаканные слова, произносимые женщинами над кучей цветов, покрывающих гроб.
Шурик не руководил процессом похорон: в больнице все организовал сокрушенный Геннадий Иванович – вскрытие было произведено гуманным образом, трепанации черепа не делали, только удостоверились, что произошла эмболия легочной артерии… Никто в этом не был виноват, кроме разве что Господа Бога, знавшего про ее жизнь, как видно, больше, чем она сама.
По распоряжению Геннадия Ивановича в морг впустили подруг, которые надели на нее белую блузку, сшитые на заказ ненадеванные бежевые туфли, предварительно разрезав их на подъеме, накрасили, как считали нужным, и уложили вокруг головы шелковую белую шаль. Руки же ее, большие и желтоватые, лежали поверх белого шелка, и сверкали безукоризненным лаком ногти…
Подруги также заказали автобусы и машины и договорились на Ваганьковском кладбище, чтобы захоронить гроб в отцовскую могилу, и даже заказали в мастерских временный крест, и все закупили для поминок, всего наготовили…
Шурик, хотя и знал некоторых подруг Валерии, держался брата Доменика и сестер, которые при свете солнца выглядели еще более деревенскими и еще более, чем прежде, поражали Шурика: теперь-то он знал, что были они посланниками и свидетелями из иного мира, и смешно было думать, что этот иной мир как-то пересекается с заброшенным хутором в заброшенном же литовском лесу.
Эти лесные жители не все смотрели в землю, пару раз взглянули на Шурика, и Доменик шепнул ему:
– Иоанна говорит, что ты можешь приехать, если хочешь.
Шурик понял, что ему оказывают честь и что на самом деле не Иоанна, а сам Доменик его приглашает, но об отъезде из Москвы и речи быть не могло:
– Спасибо. Только я теперь никуда не езжу. Раньше Валерию не мог оставить, а теперь маму надо стеречь…
– Это хорошо, хорошо, – улыбнулся старик, хотя ничего хорошего, собственно, в том не было, что Шурик уже много лет был как на привязи…
От ворот кладбища гроб несли на руках – шестерых мужчин еле набрали среди провожающих: Шурик, сосед-милиционер, два непутевых мужа подруг и два давних Валерииных любовника. Брату Доменику и одному пожилому человеку, бывшему сослуживцу, отказали ввиду их преклонного возраста. Отказали и предлагавшим услуги местным алкоголикам, которые с готовностью хватались за гроб.
Могила была уже вырыта, все подготовлено, даже дорожка песком посыпана. Мелкий дождь, который моросил со вчерашнего дня, вдруг осветился пробившим пелену солнцем и словно высох в одно мгновение. Угасшие цветы засияли дождевыми каплями. Опустили гроб, бросили по горсти земли. Кладбищенские мужики быстро замахали заступами, закидали могилу желтой землей, сделали жидкую земляную горку. Вкопали временный крест, на котором уже было написано «Валерия Конецкая». И тут же подруги облепили могилу, выкладывая цветы наподобие ковра, и сделали быстро и красиво, так что и сама Валерия лучше бы не сделала, – бело-лиловые первоцветы и завитые гиацинты с редкими красными глазками гвоздик. И могила превратилась в округлую клумбу, и все, что видел глаз, было округло: женские фигуры, согнувшиеся спины, мягко отвисающие груди, промытые слезами лица и головы в платках, беретах, в спадающих шарфах. И даже куст неизвестной породы с мелкими, еще не определившимися листьями на плавно изогнутых ветвях был женственным…