Григорий Ряжский - Четыре Любови (сборник)
– И наконец, – продолжал Глотов, – эрос! Любовь-страсть! Э-рос! Последнее из основных! – Он и сам перевел дух. – Во всем этом, Лев Ильич, следует серьезно разобраться, очень серьезно. В вашем доме многое перемешано и потому – напутано. То ли Любовей в переизбытке, то ли любовей в недостатке.
– Страсть… – с закрытыми глазами повторил Лева последнее определение любви и вышел из глотовского анабиоза. Он открыл глаза и снова увидел перед собой гостя. Сон, на который он тайно рассчитывал, пригревшись в батарейном тепле, к сожалению, не подтвердился.
– Слышь, Левушка, – Глотов глубоко и сочно зевнул и протянул к Леве руку. – Ты мне ботинок-то мой подкинь сюда, а то я не дотянусь. Пора мне. Еще бульдозер вытоплять надо обратно, а там найди еще кого пойди, сам знаешь, какой у вас тут народ несердечный, у писателей. Пропадать будешь – оборесся. – Он натянул башмак на ногу. – У нас на рыбном хозяйстве все не так было. Там, с мореходки начиная, все на дружбе стоит, на взаимности. А ту-у-у-т… – Он осмотрелся по сторонам, и было неясно, какие окрестности имеются в виду: конкретной квартиры или писательские вообще… – Тут и я, бывает, путаюсь. – Грек оценивающе взглянул на обутую непротезную ногу: – Шнурки не завязываю, мне теперь недолго уж. – Он вопросительно кивнул в сторону коридора. – Этих тревожить тоже не буду, здесь выйду, лады?
– Лады, грек, – серьезно ответил Лев Ильич. – Выходи, где тебе удобнее. И спасибо, что заскочил.
– Да чего там… – ответил грек и растворился в воздухе гостиной.
Лев Ильич встал с пола, подошел к окну и посмотрел во двор. Все там было как всегда: ни ладожского пруда с бульдозером, ни зимней дороги на станцию поперек двора, ни следов кого-либо из греков Глотовых. В спальне его находилась мать, – так все еще ему казалось, – и поэтому он туда не пошел, а лег в гостиной на диване, поджав под себя ноги, и провалился в сон…
Проснулся он в своей собственной постели. Люба все еще спала рядом с ним, но по сильному свету, пробивавшемуся сквозь щели в плотных шторах, Лев Ильич понял, что уже позднее утро. Он встал с кровати, подошел к окну и раздвинул шторную щель пошире. Никаким розовым и не пахло. Перед ним лежал привычный писательский ландшафт, до боли знакомый и единственно возможный. Тем не менее свой ночной сон Лева помнил в деталях. Правда, детали эти касались всего, что связано было с зимней дорогой в розово-фиолетовом свете, черной дырой в центре двора со вздыбленными по ее краям льдинами и тонущим в ней дачным бульдозером. Все остальное растворилось в памяти вместе с растаявшими визитерами.
«Странный сон, – подумал Лева, – раньше мне все сосед снился, а теперь – бульдозеры…»
Но ощущение, что было еще что-то важное, что прорывалось откуда-то к нему, но так и не пробилось, тем не менее не отпускало. И это, как ни странно, было связано с бульдозером, показанным накануне. На короткий срок это вызвало в так и не проснувшемся окончательно Левином теле смутное волнение, но он списал все на дурной сон.
– Одно говно показывают, – усмехнулся он сам себе. – С вонючим дымом дизельным. Могли бы сериал запустить какой-никакой, с любовью там… со страстями. Отечественный… И чего я не пишу сериалы?
Зазвонил будильник. Люба открыла глаза, увидела мужа, стоящего у окна, и спросила:
– К весне дело?
– Что, милая? – Он рассеянно посмотрел на будильник – тот продолжал звонить. Лева прервал звонок и всмотрелся в циферблат военного образца. Все работало безукоризненно – звонок соответствовал стрелкам, стрелки – времени дня, а время – свету за окном.
«Почему же мне казалось, что он испорчен?» – подумалось ему, и он явственно вспомнил, как совсем недавно пытался определить показания стрелок, но отчего-то у него это не вышло…
– К весне? – переспросил он Любу. – Пожалуй… – И снова подошел к окну.
– Я сегодня к врачу иду, в Любашин медицинский центр, – сообщила жена. – Она меня записала к хорошему специалисту. Сын Горюнова вашего, между прочим, друга твоих родителей, классный хирург.
– Хирург? – удивился Лев Ильич. – А зачем тебе это, солнышко?
– Просто я хочу проконсультироваться, – ответила Люба. – А то с этой работой бесконечной совершенно времени не хватает ни на что… Мне нужно проверить… по женским делам. Грудь, в общем.
– Болит что-нибудь разве?
– Лев, вот схожу когда, расскажу, ладно?
– А Любаша что, из школы ушла?
– В прошлом году еще, ты бы мог знать. Ее уговорили, оклад приличный обещали и уговорили. Старшей лаборанткой, в лабораторию. А денег у нее втрое против школьных получилось. Она ведь нищая просто была в школе в этой. Действительно, в одной кофте годами ходила и сейчас так и жила бы, если б не Горюнов этот. Она ведь не рассказывала вам, а сама после развода с тобой к старому Горюнову, отцу его, ходила почти до смерти. Помогала им, он же вдовец был.
– А я не знал, – изумился Лева. – Надо же…
– Она хорошая, – тихо сказала Люба. – Я не хочу, чтобы мы ее потеряли, ладно?
– Ее Маленькая курицей дразнит, – засмеялся Лева. – Тоже ладно?
– Я это прекращу, – твердо ответила Люба. – Я это Маленькой больше не позволю.Опухоль оказалась не большой и не зловредной, однако, как Горюнов ни старался, большую часть левой груди пришлось отнять. Зато ему удалось спасти сосок на оставшейся части, хотя это существенно осложнило операцию. Вернувшись домой из клиники, Люба первые дни рыдала, и Лев Ильич как мог ее утешал. Недели через две швы сняли и выяснилось, что картина гораздо терпимее Любиных ожиданий. Она немного повеселела и спросила Леву:
– А ты меня не бросишь теперь? После всего этого?
– Глупая… – ответил муж. – Разве тех, кого любят, бросают? – И привлек ее к себе.
– Надо Любашу как-то отблагодарить, – сказала Люба, прижимаясь к мужу. – Если б не она, мы про Горюнова этого и не вспомнили бы. Ни про сына, ни про отца…Следующие три года протекли в семье Казарновских-Дурново без особых примет и возмущений семейной среды. Лева написал два сценария и один их них случайно продал, чем тайно гордился.
Люба Маленькая заканчивала школу, носилась где-то целыми днями, и добиться от нее чего-либо не мог уже никто. Из домашних она признавала только Леву, через мать смотрела насквозь, а про бабку порой забывала, почти с ней не пересекаясь.
Люба окончательно пришла в себя после операции и с головой окунулась в работу. Потихоньку она стала об ампутации забывать, но с Горюновым связи не утратила. И тот почему-то часто передавал через Любашу приветы и интересовался, как у бывшей пациентки обстоят дела. Однажды даже, будучи из вежливости приглашен к Казарновским на дачу, на шашлык, не преминул этим воспользоваться и прибыл франтом: в костюме, с цветами, коньяком и шоколадом.
– Душенька! – всплеснула руками Любовь Львовна. – Вылитый отец! Знаете, как они с Илюшей дружили? – Она взяла Горюнова-младшего под руку и увлекла на самую дальнюю восьмидесятую сотку. – Голубчик, – с надеждой заглянула она ему в глаза, – а он не оставил случайно после себя каких-нибудь бумаг, записей, быть может, или чего-нибудь еще писчебумажного?
– Он никогда ничего не записывал, – удивился сын. – Он больше выпивал, а этим никогда не занимался. Вы мемуары, очевидно, имеете в виду? Встречи с вашим мужем?
– Не совсем, – не унималась разочарованная вдова классика, – ему, знаете ли, Илья массу всего рассказывал интересного: замыслы свои, воинские истории, ну и прочее, а? Не оставил? Для переработки…
– Нет, – утвердительно ответил хирург. – Тогда бы это сохранилось, но… Нет…
К концу девяносто седьмого года Люба завершила, наконец, фундаментальное исследование о частных московских коллекциях и передала рукопись в издательство. Два с лишним года ушло у нее на архивы. Днями она просиживала в тесных архивных комнатках, выискивая уникальные данные на тему истории собирательства живописи и антиквариата московскими купцами и интеллигентами. Не вылезала из архивов Третьяковки, Бахрушинского музея театрального искусства, дважды в неделю моталась в Архив литературы и искусства в самый конец Москвы, на Флотскую улицу. Материал получился потрясающий: с огромным справочным аппаратом, интереснейшими биографиями и судьбами московских коллекционеров. Лев Ильич был в восторге от успехов супруги.
– Люб, я тобой горжусь больше, чем всеми Казарновскими и Дурново с Мурзилкой вместе, – сказал он ей, – туда б еще, в книжку твою, бабаню нашу зачислить, как брильянтового коллекционера, специализирующегося на современном драматическом искусстве. Жаль вот только, что коллекцию никто не видел.
– Ничего страшного, – улыбнулась Люба, – скоро Геник вернется, в очередной раз в любви ей признается и наверняка будет допущен. А нам потом расскажет, что видел…
Любаша продолжала появляться в доме регулярно, но сперва становилась добычей Любовь Львовны. Она, конечно, не могла заменить ей новомосковского узника, и так, как с Генькой, об искусстве ей поговорить было теперь совершенно не с кем, но тем не менее, для того чтобы выговориться, как все здесь хотят от нее поскорее избавиться и желают ее скорейшей смерти, она подходила. Любаша, опустив глаза, выслушивала старухины причитания, произносила необходимые утешительные слова, всегда одни и те же – на другие у нее просто не хватало фантазии – и, обняв бывшую свекровь, возвращалась к Любе. Ни поначалу, ни впоследствии они никогда не обсуждали Любашины визиты в спальню Дурново. И договариваться об этом им тоже не было нужды.