Ариадна Борисова - Хлеба и чуда (сборник)
Лилечка внимательно посмотрела на мать. Почудилось, с ненавистью, – по сердцу резанул взгляд. Сказала медленно:
– Тем, у кого нет музыкального слуха, трудно освоить вьетнамский и китайский языки. Они многотональны. Но с тобой, мама, честное слово, разговаривать труднее.
Размолвка сделала домашнее общение подчеркнуто вежливым. «Чаю с молоком? Не обожгись, пожалуйста, Лилечка, горячий». – «Спасибо большое, мама». – «На здоровье». Обуревающие Александру Ивановну терзания выражала посуда. Не безмолвно. Посуда скрипела, посвистывала, взвизгивала, испускала из-под рушника фистульные переливы и многотональные фонемы. Стерильные тарелки слепили глаза. Вода в стаканах, прозрачных до потери реальности, сразу превращалась в дистиллированную. Вечерами дочь читала у себя, Александра Ивановна бездумно пялилась в телевизор.
Первой не выдержала Лилечка. Пришла однажды, обвила мать тонкими руками, как лоза могучее дерево.
– Мамочка, ну чем я перед тобой виновата?
Мгновенно отмякшая Александра Ивановна решила не спрашивать об отце ребенка. Все равно ничего не изменится, если ей станет известно, кто он, где, с кем и почему не здесь. Но слова вылетели прежде благого намерения:
– Нечего передо мной скрывать, кто тот святой дух.
– Какая же ты сложная, мама, – вздохнула Лилечка. – А я, наверное, вся в тебя.
– В меня? – удивилась Александра Ивановна. – С чего это?
– Мама, вспомни, сколько раз я спрашивала у тебя о своем отце… Разве ты ответила? Ты всегда скрывала.
Простое сравнение, а не пришло на ум Александре Ивановне. Вспомнилось вдруг, как на девятый день отцовских поминок мать сказала, будто она, Сашка, похожа на отца. Сказала с застарелой неприязнью к нему и дочери, дымя взатяжку папиросой из пачки «Беломорканал», оставшейся от покойника на приступке печи. Не кашлянула ни разу, некурящая, даже не поперхнулась. Сашка страшно обиделась. Внешнюю схожесть с отцом вправду многие отмечали, но кому, как не матери, было знать, что характером дочь вся в нее. Замкнутая… закоснелая в неколебимом деревенском упрямстве… Немыслимо Лилечку, душой светлую девочку, с необтесанными сравнить.
– Агитатор он.
– Мой отец?
– Да. С общества «Знание» агитатор. Приехал лекции читать, пристроить негде, и ко мне подселили. Изба большая, ты видела, а я там одна жила.
– Где он теперь?
– С той поры не встречалися, и не нужен был. Поди, умотал куда-то, зачем искать.
– Не бойся, мамочка, искать не буду. Перегорело… Давно догадалась, что мой отец – нехороший человек.
– Хороший, – запротестовала Александра Ивановна. – Не суди, он о тебе не знал… Не знает. Теперь-то постарел, конечно, а тогда был видный, пригожий, ты его копия.
– Значит, в очках, тощий и невысокий? – засмеялась Лилечка.
– Зато культурный. А этот твой… знает, что ты беременная?
– Нет… Ты не представляешь, мама, какой он красивый. Таких красивых не бывает.
– Женатый, выходит?
– Агитатор, надо полагать, тоже был женатым…
Потом они говорили о кроватке, коляске, прочих младенческих вещах.
Пожелав матери спокойной ночи, Лилечка задумчиво улыбнулась:
– Странная все-таки получается штука. Судьба – слепой вроде бы жребий, но вот взяла и повторилась.
…А судьба, возможно, подслушивала разговор и не пожелала повторяться.
Девочка с мамой никогда не увидели друг друга, потому что момент рождения девочки и смерти мамы совпал минута в минуту. Лилечка умерла на родильном столе, ребенка же вынули из нее живого и орущего во весь свой новорожденный голос.
Томящейся у телефона Александре Ивановне позвонили из роддома. Вопреки ожиданиям она не закричала. Сказала тихо: «Я поняла» – и положила трубку на рычажок.
За Лилечку Александра Ивановна не пожалела бы себя отдать богу или кто там, наверху, распоряжается людскими судьбами. А если жизнь за жизнь там не брали, то отдала бы руку, ногу – все, что попросят взамен. Можно костыль приспособить… Хотя кому выгодно менять драгоценную дочкину жизнь на поношенную варикозную конечность?..
Всякую чушь думала Александра Ивановна от отчаяния, пытаясь отвлечься от мысли, что Лилечки у нее больше нет. Но не спрячешься, накатили и слезы, и задушенный крик в подушку. Доченька единственная! Лилия моя, Лилечка, белый цветок…
В слове «моя» послышался выплеснувшийся отзвук смерти. Водой, казалось, наполнились вены, уколи в любом месте – хлынет река.
Девять дней плавала Александра Ивановна в слезной реке, спасибо, женщины с работы и соседи помогли с похоронами и поминками. На десятый, когда подушка сделалась жесткой, как невыделанная шкура, Александра Ивановна высморкалась, умылась и открыла кованый материн сундук с мягкой бельевой ветошью. Нашла в нем старую икону, которую в свое время собиралась продать, и хорошо, что не продала. Поставила ее на стол рядом с портретом Лилечки, всмотрелась нынешними глазами в лица Богородицы и маленького Христа. Укоризненно, даже, померещилось, осуждающе воззрился навстречу скорбный лик Божьей Матери. Точь-в-точь покойница Марья, мать Сашки. А рентгеновский взгляд златокудрого мальчика был направлен куда-то вдаль и сквозь, словно за большим телом Александры Ивановны сосредоточилось все заблудшее человечество. И пока она меняла постельное белье, протирала полы и месила тесто на Лилечкин любимый пирог с черемухой, иконописный младенец находил ее в любом углу квартиры. Вначале Александра Ивановна сопротивлялась неотступному взгляду, но вскоре плоть ее не выдержала упругих потоков призрачных толп, несшихся ко Христу, и отворила кровоточащие сердечные врата. Пошли люди, Александра Ивановна видела их тяжкую поступь, видела склоненные головы, потупленные очи и согбенные спины, из которых трудно выламывались птичьи крылья. И стало легче: свое горе тонкой струйкой влилось во множественное течение, медленно потекло из тела. Дав иссякнуть в груди самой едкой, самой больной горечи, Александра Ивановна отправилась за девочкой.
За углом дома столкнулась с человеком. Был он пьян, едва плелся этот человек. Генка Петров, балбес и шалопут, он же начальник колонии. На кладбище-то Александра Ивановна его не приметила… Да кого приметишь, когда заваленный цветами холмик застит весь мир?.. Но тут-то не кладбище, тут беленая стена и бредущий вдоль нее гад, поэтому Александра Ивановна бестрепетной рукой сгребла гада за ворот и приперла к стене.
– Признавайся, ты Лилечку обрюхатил?!
Пытала не потому, что мучилась истиной уродливого слова, покоробившего собственные уши, однако же именно это стало следствием гибели дочери – мысль, что потенциальный виновник обязан ответить.
Глянув мутно, Генка Петров сфокусировал глаза на злобной женщине. Осклабился:
– А-а, Санна Ванна… Пустите… душно…
Она повторила вопрос. Балбес как будто очухался, сплюнул на землю.
– Не я. Думаете, не сказал бы, если б я?
Александра Ивановна не думала. Хотела правды. А Генка отлип от стены, покачался и вдруг закричал со слезами:
– Я любил Лилю, как вы не поняли до сих пор?! Я ждал ее! Я один был из-за нее!
Он замолчал, некрасиво щерясь, в лице смешались безнадежность и гнев. Искаженное почти трезвой болью лицо не походило на Генкино, и Александре Ивановне пришлось подставить плечо, иначе он свалился бы.
– Я со школы ее любил, – пробормотал он ей в ухо, невыносимо разя спиртным.
– Лилечка тебя другом считала. Вы много разговаривали… Ты должен знать кто.
Генка отстранился, достал из кармана пачку сигарет. Вытащил одну, сломал и выкинул. Заговорил глухо, как в бочку.
– Я в прошлом году нарочно в библиотеку пошел, убедил директоршу, будто оступившимся членам нашего общества нужна на зоне хорошая литература. Наплел о положительном эффекте перевоспитания от книг, ну и так далее. Лиля согласилась ездить. Я-то думал, может, станем чаще встречаться, привыкнет, наладится все у нас… В уме не было, что влюбится.
– Лилечка влюбилась… В кого?
– В зэка.
– Врешь!
Кровь ударила в голову Александре Ивановне, захотелось размазать по стене лгуна Генку Петрова, и размазала бы, не схвати он ее за руки. Хоть нетвердо стоял, а чутье тонкое, милицейское, и лапищи стальные, как наручники.
– Кто эта сволочь, Гена? – заплакала Александра Ивановна, подламываясь в коленях. Теперь он ее держал, и шатались вместе.
– Не сволочь. Человек.
По-мальчишески шмыгнув носом, начальник задрал голову к небу. Там плыли пышные весенние облака, отражаясь в бензиновой луже у дома. На мелкоте по каемкам облаков прыгали, чирикая, воробьи.
– Проболтался, прости, – сказал небу Генка Петров. – И вы простите меня, Санна Ванна. Дурак я. Своей рукой свидания им подписывал. Все. Все. Выслал его подальше отсюда. Раньше надо было – не сумел. Вот и все…