Михаил Елизаров - Ногти (сборник)
Торс Кащеева не отличался античной красотой, но выглядел варварски мощно, как художественно опиленный ствол дуба. Мы сошлись, и я сразу понял, что представляет собой любимец Тоболевского. Мои руки еще могли тягаться с ним, но шейные и спинные позвонки ходили ходуном, как баранки на шнурке. Я видел, что у Кащеева на коже, там, где ее сжали мои пальцы, выступила кровь. Он был намного дюжее меня и привык терпеть боль. На какую-то секунду я зазевался, и, не останови Тоболевский поединок, Кащеев, по всей видимости, сломал бы мне шею. Мы вернулись к столу. Остаток вечера я разминал ноющие суставы, а Кащеев, потирая пунцовые кровоподтеки на плечах, тихонько гудел на ухо Тоболевскому свои грустные мысли.
Имелся, конечно, и другой шанс потягаться с Кащеевым. Для этого пришлось бы отыскать двухголового скрипача, припадочную виолончелистку, флейтиста с картофельными отростками вместо ног – то есть сколотить коллектив сродни цирку лилипутов – к чему, собственно, и стремился Тоболевский. Ходили слухи, что он собирался везти Кащеева на какие-то престижные соревнования в Афинах. Сроки совпадали с моей поездкой на конкурс в Италию.
Я позвонил Тоболевскому, чтобы обо всем договориться и узнать, на каком свете нахожусь. Разумеется, я не выдвигал условий, Боже упаси, просто поинтересовался, когда мы летим в Болонью. Тоболевский погрустнел и сказал, что не сможет в этот раз сопровождать меня, но пообещал все уладить с билетами, гостиницей, переводчиком и прочими дорожными мелочами.
20
Сама собой закончилась школа. Я сдал выпускные экзамены, отыграл концерт и получил соответствующие документы. Мой добрый ангел – декан Валентин Валерьевич – ждал меня в консерватории с распростертыми объятиями. До нового конкурса оставалось три месяца, и я подумал, что единственным нашим с Бахатовым упущением остался непосещенный детский курорт. Я уговорил Бахатова, он взял отпуск, и мы укатили в Евпаторию.
С утра до вечера мы сидели на пляже возле воды, рядом торчали плоские головки зарытой по горло «пепси-колы». Невдалеке копали в песке свои миниатюрные катакомбы полиомиелитные дети, и чайки, глядя на нас, кричали от ужаса. Непостижимое море раскачивало мутные волны, огрызки фруктов прыгали на волнах, как поплавки. Несколько раз в день на горизонте показывался белый профиль лайнера. Тогда всем мерещилось скорое счастье, которому хотелось помахать рукой. От этой поездки сохранилось несколько фотографий, моих и Бахатова. На одном снимке Бахатов стоит у кромки моря, под мышкой у него облупленный пенопластовый дельфин.
По приезду я начал усиленно готовиться к конкурсу, включил в программу произведения Листа, Скрябина, Равеля и Рахманинова. Накатывал я их публично, дал восемь концертов в филармонии, и критики писали, что никогда еще я так хорошо не играл. Наверное, они были правы.
За последние полгода я очень наловчился налаживать прочную связь с моим внутренним музыкантом. Раньше только на середине произведения ощущались его позывные, и я настраивался на нужную волну. Когда же он брал управление на себя, я отключался, он проникал в мои пустые руки, и тогда я играл лучше всех. Он был настоящий псих – тот, кто сидел в моем горбу, и настоящий урод. Каждая секунда его жизни заполнялась адовой мукой, о которой ему приходилось молчать, – у него отсутствовал язык. Я знаю, что он не смог бы жить вне меня – у него от рождения не было кожи. Он играл голыми, мясо на костях, пальцами – так он общался, и это тоже причиняло ему чудовищные страдания. Но, жаждая поведать миру о них, он превозмогал болью боль. Результат превосходил все мыслимое. Это были слезы высшей пробы. Может, поэтому стиль моей игры многие определяли как депрессивный. Но предельно индивидуальный.
Тоболевский проводил меня до аэропорта. Я летел в столицу и там пересаживался на «Боинг», следующий в Болонью. Тоболевский пожелал мне удачи и дал два небольших долларовых рулончика, перетянутых резинкой. Уже в Италии я развернул их. Первый состоял из пятидесятидолларовых купюр – на крупные и непредвиденные расходы, второй, – из мелких купюр – на чаевые и всякую чепуху.
В Болонье меня встречал заказной автобус, который и доставил к месту назначения. Мы ехали в город Больцано, что на севере Италии. Отель был по-прежнему коньячно пятизвездочным. Тоболевский выделил мне двух сопровождающих: тихого, как мышь, переводчика и телохранителя, компанейского парня, одновременно выполняющего обязанности камердинера.
Пока решались все административные вопросы, мне устроили экскурсию по городу. Через день состоялось открытие конкурса, я чувствовал себя легко и даже согласился позировать фотографам. Я позже видел свое журнальное, глянцевое лицо, выбеленное, с будто прилипшими ко лбу и щекам длинными черными прядями.
21
Это произошло на втором туре. Внезапно и болезненно. Как хорошо мне игралось, но вдруг в голове оборвалось что-то кровяное и сосудистое. Запекло в глазах. Угольные пальцы зарисовали их. Мне перестало хватать воздуха, я жадно тянул его и не мог выдохнуть. Меня разнесло, как шар. Схватило позвоночник, под лопатку со стороны сердца вонзилась спица. От крестца вверх поднималась гипсовая волна немоты, и вместе с ней спинной мозг превращался в железный, обледеневший стержень. Я попробовал переключить ум на музыку и не услышал ни звука. Подумал, что просто перестал играть, потому что в рояле лопнули или испарились все струны. Рояль оглох. В опустевшем горбу завывал кладбищенский ветер.
Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически.
Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование.
Камердинер, бледный от нагрянувшей ответственности, бегал по номеру и конопатил щели в окнах, точно собирался травиться газом.
– Это все сквозняки ебаные, – успокаивал он меня. – Что ж ты свое сомбреро не носишь, – сокрушался, имея в виду мою старенькую вязаную шапочку, и заботливо повязывал ее вокруг возможного очага остеохондроза. Он кутал меня в одеяло, хотя на улице стояла тридцатиградусная жара. Приложив ладонь к моему лбу, на ощупь измерял температуру. Качество тепла удовлетворяло его, тогда он заворачивал мне веки. – Красные. Плохо, – хватался за телефон и вызванивал русское консульство.
– Да все нормально со мной, что вы беспокоитесь, – говорил я ему.
Из консульства прислали машину, и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьезных изменений.
Мой опекун расцвел и тискал на радостях всех и каждого:
– Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона… Нет? Ну, слава Богу!
Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже немало – только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся.
Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело – не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щелкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмел все приглашения.
22
Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболевским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой.
Я сразу сказал ему:
– Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим.
– Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека опустить! – ругнулся Тоболевский.
Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить.
Тоболевский сделал паузу и сказал:
– Тут у твоего друга неприятности большие.
– Какие неприятности? – я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял еще в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число – день моего провала: – Я не ошибся, Микула Антонович?