Михаил Веллер - Слово и судьба (сборник)
Пробегая в коридоре мимо монтера, я спер у него отвертку, дома развинтил мертвую старушкину плитку, соединил перегоревший контакт и поставил на плитку чайник нормальным образом. А-а-а!!
Когда стемнело, я нагло спер из привезенных соседских дров две охапки. Я сидел у пылающего камина, пил водку, ел батон с сыром и колбасой, пил крепкий сладкий чай и курил беломор. Все можете сдохнуть!
И тут зазвонил телефон – прерывистым междугородним вызовом. Это был – с мягким слабым армян ским акцентом – Карен Симонян из Еревана. Главный редактор журнала «Литературная Армения». Они только что напечатали «Все уладится». Он узнал телефон у своего друга Брандиса: по какому адресу прислать гонорар?
Это была судьба. Я помыл на кухне граненый стакан. Налил стакан водки с мениском и положил сверху бутерброд с докторской колбасой, чтоб замо́к кружок на донышке. Чокнулся с обещанием на стене, стоя выпил залпом и съел бутерброд. Судьбу надо уважать. Пренебрежение обижает Фортуну.
Гонораров было: двести рублей здесь и сто сорок оттуда. Это было серьезно!!
4. Вторая зачетная
– Вы так не убивайтесь. Ничего не кончено. Ничего страшного, – утешал Айн Тоотс. – Выждите время, и через полгода-год можете подать в издательство другой сборник.
Я вылупил глаза. Откуда другой?
– Ну, в другом составе, – пояснил Тоотс. – Тот же самый мы уже не может рассматривать.
Я ждал срока, как в концлагере ждут канонаду с востока.
Тээту Калласу я изложил издательские дела сдержанно. Каллас пришел в возбуждение.
– Какой Бээкман, оказывается, двуличный! – он крутил головой. – А мы недавно виделись на собрании, и я сказал несколько слов о тебе, и он так хорошо о тебе отозвался!.. – он негодовал.
Он стал писать письмо главному редактору издательства «Ээсти Раамат» Акселю Тамму. Он назавтра переписал, поправил и дополнил. Он убеждал и ходатайствовал, ручаясь и предрекая.
Через неделю он пошел к Тамму лично и усилил все в устной форме. Он нашел предлог позвонить Бээкману, с которым был в неравных весовых категориях. Блеснул талантом и патриотизмом и ввернул слова обо мне. Бээк ман тему не поддержал.
Он отловил Бээкмана на собрании комиссии прозы.
– Слушай, не можем мы тут принимать сомнительных и талантливых ребят из России, – сказал Бээкман. – У нас маленькая республика, маленький Союз, маленькое издательство. Дела налажены для себя. Им только дай почуять – и повалят валом, в Москве от них спасу всем нет. Захлестнут! Ты что, разве можно.
– Но что же ему делать, его никто в Ленинграде не печатает! – разорялся Каллас.
– Пусть едет в Сибирь, – посоветовал Бээкман. Сам он вырос с семьей в Сибири: НКВД сослало.
– Кому он нужен в Сибири с фамилией Веллер! Он там жил.
– А кому он нужен в Эстонии, чтоб писать по-русски?
Первый фужер коньяку Каллас выпил прямо тут буквально из рукава. Продолжение в Союзе писателей знали слишком хорошо. Бээкман обещал нейтралитет.
И настала ближняя граница срока, и я для вида якобы перелопатил сборник, и Тоотс его принял как сотоварищ и заединщик.
– Теперь мы примем меры заранее, – гарантировал он.
Я позвонил через два месяца. Они отослали книгу на рецензию в Госкомиздат СССР. Мне стал плохо.
– Зато в случае положительного ответа никто уже не посмеет нам ничего сказать, – привел хорошее Тоотс.
Я думаю, заповедь «не убий» верна не во всех случаях.
Оказалось, соломоново решение предложил Аксель Тамм как мудрый начальник издательства. Если Москва зарубит – кончен бал, гасите свечи: мы ни при чем. Если Москва – вдруг! – разрешит, то что бы потом этот Веллер ни выкинул, что бы про книгу его ни сказали – вот: Москва сама санкционировала.
Впервые в жизни я почувствовал себя в тупике.
Хана в том, что они загнали в Россию те самые рассказы, которые я из России увез, потому что там они пройти не могли. Да еще под моей фамилией. Да еще без малейших связей. Госкомиздат был органом бдительным и мракобесным. Моритури салютант!
– Это я неудачно зашел, – в помрачении процитировал я.
– Ну тут уж, вы понимаете, влиять на сроки мы бессильны, – развел руками Тоотс.
Выкинут?! Наверняка! Ни хрена!!! Сменим всем рассказам названия и через год подадим по новой. И приложим максимум отзывов, надо напрячься. И уже озаботимся окучиванием местного рецензента заранее.
5. Я вас научу любить жизнь!
Весь день я быстрым шагом ходил по улицам. Я думал и таранил впередистоящее время. Я пришел домой в час ночи, и я уже знал, что у меня рак. Рак горла.
В голове был воздушный черный ужас. В груди был холодный черный ужас. А вокруг было безнадежное отчаянье резко окончившейся жизни.
Оказалось, что смысл имело только одно – жить. Но это была слишком сложная мысль.
И это все?.. – спрашивал я себя, оглядывая свою хибару. – И больше ничего не будет? И я не увижу мир, и у меня не будет семьи, и я не обниму своих детей? О Господи!..
Горло – чувствовалось. Оно не то чтобы болело, оно слегка увеличилось и затрудненно чуть стукало, чуть щелкало глухо при глотании.
Я молился и причитал. Я не соображал ничего.
Собравшись с духом, я схватил гантели и эспандер. Надо было любым путем выжить, собрать в кулак всю волю и все здоровье. После часовой разминки я – в четыре утра! – полез в ледяной душ.
С рассветом я побежал в лес на пробежку. Я дышал как можно глубже и реже. Четыре шага – полный вдох, четыре шага – полный выдох. Я должен был победить. С усталостью бег успокаивал. Пока бежал и напрягался ритмично и без конца – было легче.
И тогда я узнал, что рак в боку. Слева в подреберье. Там стало чуть стукать и глухо, ощутимо, если прислушаться, щелкать при движении. Будто нижнее ребро задевало соседнее. Так и чувствовалось: задевает, цепляет и щелкает.
Я перешел на быстрый шаг и пришагал домой черный.
Надо было садиться на диету, очищать и оздоровлять организм, голодать. Я попил чаю без сахара и пошел ходить по улицам, пока не откроются магазины. Сидеть на месте было непереносимо.
В карманное зеркальце я поймал солнце и посмотрел себе горло. Там было отчетливое белесое пятно размером с ноготь. Я окаменел. Все было правдой.
В девять утра я купил мясной фарш, яблок и кефира. (Газ давно горел от трехрублевого баллона), я сварил фарш без соли и выкинул, а бульон пил чайными чашечками. Иногда я пил обезжиренный кефир. Яблоко, очистив, толок в миске, размешивал кипяченой водой и пил жиденький сок-пюре. В перерывах между регулярными приемами пищи я беспрерывно и быстро ходил, шагал, маршировал, мерил ногами пространство.
За несколько дней штаны стали свободными. Дырки на старом офицерском ремне показали, что я сошел до габаритов первого курса: килограмм шестьдесят пять. Это было явно полезно для здоровья.
В день вылетали две пачки беломора. Я курил, шагал, думал, думал, курил, шагал.
– Погоди. Ты что, болен? – спросил встречный знакомый по Дому Печати.
– С чего ты взял? А что, что-то заметно? – Мне резко поплохело.
– Да у тебя глаза совершенно больные.
– Это как?
– Да как-то запавшие, какие-то красные, вокруг черное, тревожные. У тебя что-то случилось?
Но заговаривать о моей беде было ни с кем невозможно. Был барьер, моя беда была глубоко моей бедой, касаться ее никто не мог. От касания могло быть хуже, и много хуже. Так была еще надежда, что все может обойтись. А если произносить вслух при ком-нибудь, то это уже всё становится подтвержденной реальностью. Приговором.
И был вечер, и я устал, и плевать на все, и подыхать так с музыкой, и я взял бутылку, и не брал меня кайф, и добавил, и прихода не было, но проступило железо в скелете, и я сказал:
«Да ты что, вообще охренел!!! Что ты взял, с чего ты взял, какое что откуда???!!! Что за бред, ведь этого не может быть!!! А если и может??? Так все равно всем подыхать! Так уйти человеком! Что за хамская паника, что за дерганья???!!!»
Я допил литр и вышел в ночь. Это была овердоза с диеты.
«Чего ты разнюнился, подонок? Что, страшно?! А ты как думал – это не для тебя?! Это не минует никого! Никого, будь спокоен! Что, себя жалко?! А ты вспомни тех ребят, которые погибли под пулями, в девятнадцать лет! Тех, кого сжигали на кострах! Кто умирал на плахе! Расстрелянных у стен! Задохнувшихся в газовых камерах! Они что, были не такими, как ты? Или не хотели жить?! Или не были моложе тебя?! Что, любил кино про героев, а сам чуть что – наклал в штаны?!»
Я рубил круги вокруг квартала и вбивал гвозди в сознание. Потом дома я сел за машинку и в одно дыхание отколотил пятнадцать страниц жесткого монолога. Вот такая получилась психотерапия.
В проблесках я сознавал, что ничем не болен, и это психоз. Но одновременно знал, что болен, и это знание ужасало. Мысль пройти обследование и либо успокоиться, либо срочно начать лечиться, отвергалась изначально: слишком жутко было подтвердить свое знание со стороны. Тут сразу делалось понятно, что мое знание – не совсем знание. А как только мысль о медицине отставляли – тут знание о болезни делалось достоверным.