Надежда Нелидова - Легкая палата
– Я только спросить!
– Все только спросить! Не пускайте её, – заволновалась очередь.
Лаврик вздохнула и встала у кабинета как секьюрити. Для моральной поддержки с другой стороны двери встала чихающая соседка, но лучше бы не вставала. Лаврик со своим подорванным иммунитетом оказалась в эпицентре вирусно-коккового извержения. И попробуй покинь пост – молодая нахалка прошмыгнёт, за ней ворвётся гейзер болезнетворных бактерий – следом, сминая всё на пути, ринется взбунтовавшаяся очередь – и доказывай, что тут тебя вообще стояло.
Лаврик уже было не до аффирмаций, она дышала в носовой платочек, чтобы укрыться от фонтанирующей микробами соседки. Куда делась благостная очередь, только что чинно восседавшая на стульях? Малой малости хватило, чтобы все повскакали с мест, у дверей сплёлся тугой клубок, каждый подозрительно и неприязненно следил за каждым.
– Что за народ, – возмутилась молоденькая сестричка. – Ведут себя как стадо.
Лаврик давно потеряла носовой платок, в её носу свербели и чесались агрессивно внедрявшиеся в слизистую вирусы, а сердце стучало как швейная машинка. В кабинет, пользуясь сумятицей, просачивались какие-то личности: на медосмотр вне очереди! Сдавленной, обмякшей, надышавшейся заразой гражданке Лаврик уже было всё, всё, всё, всё равно.
Очнулась на стуле перед доктором.
– Ну и кто вас с этим ко мне направил? Это на удаление, к травматологу.
Ещё и выговорил, как девчонке: видите ли, нужно было сначала обращаться в кабинет доврачебного приёма – там бы подсказали, к какому специалисту обращаться.
Когда Лаврик вышла из поликлиники, стояла глубокая чернота зимнего вечера. В груди бухало, в ушах звенело, ноги подгибались. Кое-как застегнула пальто, поковыляла к остановке, бормоча под нос, как волк из мультика: «Ну погодите же… Ну, погодите…» В голове складывались первые огнедышащие строки будущей жалобы.
В этом всепоглощающем, упоительном состоянии сочинительства гражданка Лаврик поскользнулась и угодила под автобус.
Сначала была адская боль. Потом стали холодеть и отниматься конечности… Она видела, что вокруг люди, но никто не может ей помочь, и она уже уходит, уплывает ТУДА. Голоса, лица – всё было точно обложено серой ватой, становилось трудно дышать.
Над ней склонился вихрастый паренёк в синей медицинской куртке. Он взял её за ледяную руку и спросил, как зовут. Она не поняла вопроса, он повторил. Она вспомнила: «Петровна… Татьяна». «Таня, ты молодец! – крикнул он. – Ты только потерпи! Ты держись, слышишь, Таня?»
И тут (она после рассказывала) под веками у неё стало горячо и сыро. И она увидела нагретый солнцем цветущий луг, и на лугу – себя, прыгающей и собирающей цветы простоволосой маленькой девочкой. И вот потому, что врач увидел в ней ту девочку Таню, а не раздавленную, как лягуша, жалкую старуху, Татьяна Петровна поняла: она будет жить.
Татьяне Петровне Лаврик идёт восемьдесят третий год. Только что, бодро опираясь о трость, она принесла в редакцию критическую статью под заголовком «Халатное отношение людей в белых халатах».
ДЕНЬ ГОРОДА
Любка по жизни была страшная пофигистка.
Допустим, в общежитии медицинского училища лифт полгода не работает – а Любка щебечет: «Ой, здорово, это же нам бесплатный тренажёр для похудения!» Стипендия в медучилище маленькая, студентки сидят на родительских овощах и на рыбе (самой дешёвой, которую кошкам покупают) – «Девчонки, зато холестерин нам не грозит!»
Общежитие замерзает, почти не топят. «А учёные, – это Любка говорит, закутанная как капуста, – учёные доказали, что у человека, живущего при температуре ниже 14 градусов, продолжительность жизни дольше на семь лет!» А у самой губы от холода едва шевелятся.
Или вот ещё привычная картинка: на дворе январь, а у нас травка зеленеет, солнышко блестит. Посреди сугробов парит полоса оттаявшей чёрной земли: городская теплоцентраль обогревает Вселенную. На наши денежки, заметьте, обогревает. Безобразие, разгильдяйство, жалобу куда следует… Только у Любки на лице пробивается улыбка, как та травка из-под снега:
– Ой, сколько бродячих кисок и собак здесь собралось! Приюта нет, так пусть хоть на трубе греются бедняжки.
Тьфу! И впрямь: в глаза плюнь – божья роса.
…Талгат назвал Алима своим братом в тот день, когда прозрачный воздух над сахарными горами стал дымным и горьким. Во внутреннем дворике лежали завёрнутые в одеяла тела родителей Алима. Нельзя их обнять – это дело женщин. Нельзя плакать из-за ноги в обугленных мясных лохмотьях – ты мужчина, хотя тебе отроду четырнадцать лет.
В большом прохладном, устланном коврами доме к мальчику вышла старая мать Талгата. Омыла ногу, привязала дощечку – но на всю жизнь у него одна нога осталась короче другой.
Алим выводил овец и коз на верховые пастбища. Садился и, обняв острые колени, подолгу смотрел на кудрявые изумрудные, как грядки киндзы, сады, на разбросанные крохотные пятнышки аулов. Иногда их заволакивало облаком, как дымом в тот день…
В соседний дом из города приезжает дочка Агиля, студентка. Алим чистит хлев и видит, как из багажника достают чемоданы. На Агиле короткая кофточка и белые джинсы. Её фигура похожа на старинный кувшин: узкое горлышко плавно перетекает в девичьи пухленькие округлости. У Алима от увиденного сильно и сладко вздрагивает и сжимается в комок низ живота. Соседки шёпотом говорят, что Агиля «шармута»: неподобающе для девушки ведёт себя в городе.
Когда Алим утром идёт на колонку, Агиля набирает воду, на ней девчачье платье. Она из него выросла: под мышками ткань почти прозрачная и на груди вот-вот пуговки брызнут. Всем телом она наваливается на ручку колонки и пустым ведром направляет толстую ледяную струю на Алима… Его окатывает с ног до головы, он отпрыгивает. Агиля перегибается и хохочет.
Проходит лето. По ночам в горах нужно поддерживать огонь и спать, завернувшись в старое одеяло. Однажды у костра появляется грустная Агиля:
– Хромой волчонок. Думаешь, не вижу: ты всё лето прячешься и подсматриваешь за мной, жжёшь глазами? У, думаешь, не знаю, чего ты хочешь? Да только руки у тебя запачканные и в мозолях, как у работника или у женщины.
В следующую минуту сбитая с ног Агиля катится по склону – они вместе катятся, как одно большое сплетённое тело. Их останавливают кусты шибляка. Агиля дерётся как дикая кошка. Весь в ссадинах и колючках, Алим плачет от стыда. Агиля – на ней разорвана кофточка – закалывает волосы. Алим поднимает лицо: «Скажи только слово, всё по-твоему будет! Скажешь: бросай всё – брошу. Скажешь: убей – убью. Давай завтра уедем вместе».
Назавтра из города приезжает Талгат. Он хмур и бросает Алиму подушки в угол своей комнаты. «Спи здесь», – и задёргивает угол толстым ковром. Алим зарывается, вжимается лицом в подушку. Ему хочется выколоть себе глаза и отрезать уши, чтобы не видеть и не слышать происходящее за ковром, но он жадно подслушивает и подсматривает.
– Наконец-то, – слышен голос Агили. – Как я соскучилась, милый.
Талгат раздет до пояса. Сквозь разбросанные по подушке волосы Агили он губами пробивается к её уху. И вдруг спрашивает:
– Что у тебя было с моим братом?
Агиля замирает. Её точно обдаёт ледяной водой – той, что она окатила у колонки Алима. Она пытается раздеть Талгата, а он не даёт ей и спрашивает:
– Что у тебя было с моим братом?
– Ничего! – Но ведь правда, ничего не было.
Талгату нелегко: его торс блестит от пота, грудь вздымается холмом. Но он превозмогает себя:
– Что у тебя было с моим братом? – Его слова хлёстки, как пощёчины.
– Ничего не было! Ты ненормальный! Отстань от меня!
Талгат закрывает её рот губами, так что девушка от удушья вертится вьюном… Голый по пояс, садится и курит на краю постели. Докурив, поворачивается, поворачивает её и поцелуями и ласками доводит до исступления, изнеможения. После чего грубо приводит в себя. Сильно встряхивает за плечи и спрашивает:
– Что? У тебя? Было? С моим? Братом?
…Они отдыхают от дикого бессмысленного поединка. Они, перегоревшие, лежат голова к голове.
– Что у тебя было с моим братом?
Не взглянув на неё, он надевает рубашку, заправляет в брюки и уходит… Утром со двора доносятся пронзительные крики. Мать громко плачет и гонит Агилю, как козу, палкой, обзывая «шармутой» (грязной ветошкой) и другими страшными словами, какими можно назвать девушку. В обед машина увозит девушку. В ауле она больше не появляется.
Прошло два года. Алим уже не тот мальчишка, жадно подглядывавший и впивавшийся зубами в угол ковра, и желавший убить Талгата. Они с братом снимают дом в большом городе.
Сколько раз он спал в горах на снегу, на брошенном стареньком одеяле или дырявом бешмете – и был здоров. А в этом гнилом городе, выстроенном на болоте, в первую же осень свалился с воспалением лёгких.