Вероника Капустина - Намотало
Кстати, разобрало меня во всех смыслах. То ли бананы оказались с пестицидами, то ли что, но всю ночь я курсировал от кровати до уборной и обратно, и думал о Марусе Воробьевой. В конце концов, под шум воды я с облегчением понял, что дело не в Марусе, а в моей чертовой любви к правде, той, что в молодости заставляла меня немедленно сообщать глупому, что он дурак. Не могла она так измениться! Это неправда. Это камуфляж, напластования, которые хочется снять, чтобы докопаться до правды. Оказалось, я еще молод, и вранье оскорбляет меня до спазмов в желудке.
В полдень меня разбудил идиотски бодрый голос Сазонова. А ведь тоже бананы ел, только за ушами трещало! Тот факт, что по слабости здоровья я приду на работу только к вечеру, не произвел на Сазонова никакого впечатления. Не затем звонил мне мой друг и учитель. Наш Тенорио собирал сведения о Марусе. Я не поскупился на рекламу. Из ничего я создал себе слабонервного приятеля Валеру (со всякими именами случались у меня друзья, но Валер не было), который на третьем курсе резал себе вены, и кажется, из-за Маруси. Сопя и тяжело приподнимаясь на подушках, я породил еще и художника без фамилии (она слишком известна, чтобы называть), у которого вроде бы был роман с Марусей. Я что-то стонал о ее непредсказуемости, внезапных исчезновениях дня на три (она, правда, как-то отлучалась на похороны бабушки), которые ни у кого из сокурсников, конечно же, не хватало цинизма списать на обыкновенные аборты. И закончил я великолепным аккордом: последние лет пятнадцать Марусиной жизни для меня покрыты тайной, что было уже абсолютной правдой, без всяких примесей.
– А у тебя с ней было? – требовательно спросил мой щепетильный босс.
– Ты что? Мой номер шестнадцатый. Мне не по чину.
Это было в десятку. Я почти видел, как Сазонов нервно притопывает ногой в давно не чищенной австрийской туфле.
Было ли у меня с ней? Еще того недоставало! Засмеяли бы. Кой черт занес нас с Марусей на матлингвистику, когда все наши, интернатские, подались на матмех или на физфак, не знаю. Мне тогда хотелось понять, как он вообще устроен, язык, а Маруся, должно быть, просто подумала, что математика математикой, а английский – он как-то надежнее на ближайшие лет сто, во всяком случае, а с английским на матлингвистике было хорошо. В общем, мы с Мэри оказались в параллельных группах. Группы были очень маленькие, дружбы и романы то и дело перетасовывали их, и я даже не удивился, оказавшись как-то в ноябре в одном пропахшем кошками подъезде с Марусей и еще одной барышней. Мы грелись, обсуждая только что просмотренную «Осеннюю сонату» Бергмана. Вернее, барышня грелась молча, ковыряя неровный пол носком модного ботинка (уже не на платформе, заметьте, – другие времена. Теперь – чем уже и мягче, тем лучше), а мы с Марусей спорили. То, что она защищала дочь, широконосую и блеклую бездарь, которую угораздило родиться у талантливой и блестящей матери, было совершенно естественно. Странно было другое: она открыла рот, чтобы противоречить! Дерево заговорило! И еще более удивительно, что я дал себя втянуть в этот спор, как будто какие-то там отношения каких-то двух женщин были и вправду важнее бергмановских длин-нот, приглушенных цветов, – словом, того, как это все сделано. Только это могло занимать меня в те времена. Все остальное пахло пионерским диспутом о любви и дружбе. Но я участвовал в нем! И даже на время забыл о барышне, а она мне очень нравилась тогда. Той, конечно, не пришло в голову приревновать к Марусе, но она стала откровенно зевать, а мне вдруг сделалось смешно от мысли, что это я не с кем-нибудь, а с Марусей спорю. Та сразу почувствовала, тут же умолкла и занялась своими ногтями, и без того уже страшными. А там и дождь кончился.
– Мария Сергеевна? Да, Машенька, я узнал по голосу. У вас голос особенный, знаете, такой виолончельный… (Небрежно так, как бы между прочим.) Перевод прекрасный. Оплатим через неделю, раньше, к сожалению, никак, вы уж простите нас великодушно. (Другим месяцами не платим – и ничего!) А вы еще на нас не хотите поработать? Не оставьте! Да, тот же автор, рассказик небольшой, но симпатичный. Так зайдете? Благодетельница! (Сильно переигрывает.) Ой, а в среду меня не будет, Маша! (Неподдельный испуг.) В среду вам придется общаться с вашим другом Николаш…ем Алесандровичем. (Ося и плоскостя!) Но это, Маша, очень дурно. (Вот-вот заплачет.) А как бы славно было, если бы вы в четверг зашли! (Благорастворение воздухов!) Повидались бы… Да? Так я вас жду? (Ерзает на стуле.) Вы знаете, я ведь… бу-бу-бу.(Скрючивается, как будто от этого мне хуже будет слышно.) Я всю ночь не… бу-бу-бу. Ну, до свидания. Да. Да. До свидания. Да. До четверга. (Кладет влажную трубку, с глупой улыбкой смотрит на ближайший компьютер.)
– Тоже ночь не спал? Вот и я! Бананы-то были того, с душком, – говорю я совсем по-чеховски.
Писал я и стихи, и прозу. Ходил по литобъединениям, хвалили даже: утю-тю, какие у нас стишочки, всего двадцать лет, а мы уже и в рифму умеем! Ну посиди пока, мальчик. Кончалось обычно тем, что на все их придирки я сдавленно заявлял: «Я так вижу», потом откровенно хамил перезрелым девушкам и старым мальчикам очередного лито. Я хлопал дверью и вновь рыскал по городу в поисках новых знакомств. С прозаиками мне повезло больше. Они оказались не то чтобы менее занудными и самовлюбленными, но не так скоро начинали это проявлять. Можно было успеть познакомиться и чуть-чуть пообщаться. Видимо, у них обмен веществ медленнее, чем у поэтов. Месяца два я готовил себя в Прусты и Набоковы, и это оказались не самые худшие месяцы моей жизни. Был ли я одарен? Вероятно, был, – не больше и не меньше, чем любой двадцатилетний студент-филолог, когда-либо тративший время на разыгрывание шахматных комбинаций из слов. К счастью, я понял это не тогда, а много позже, и, помню, дня два был не в духе. А тогда вдруг обрушилась реальная жизнь и я, честно говоря, не возражал. Пошли романы, настоящие, а не бумажные, тихие беседы в солнечный день у Петропавловки, внезапные и поспешные, как побеги из-под венца, поездки в Таллин по студенческому билету, звонки в три ночи: «Наташа, прости меня!», окончание университета, работа в Торгово-Промышленной Палате, потом – в Интуристе, даже в школе – год, больше не выдержал, женитьба, ребенок, развод, женитьба, развод. Мне гораздо больше нравилось играть настоящими человеческими характерами, чем черными значками на белом поле. В конце концов, character – это всего лишь знак, символ, условное обозначение, а словарю Уэбстера я верил свято, как всякий филологический сноб.
Итак, нам удобнее было бы в среду, но мы придем в четверг! Ради прекрасных глаз Сазонова или чтобы не смотреть лишний раз в мои ненавистные глаза? И что-то мне подсказывало, что дело тут не в Сазонове. Разумеется, в четверг я тоже был на месте, как пай-мальчик, хотя Сазонов предпочел бы, чтобы я срочно отбыл недели на две куда-нибудь на Сахалин. Маруся в божественной кремовой блузке попалась мне в коридоре. Нет, мы не кинулись друг к другу с расспросами: «Ну как ты? Кого из наших видишь? Ты сейчас где?»
Я вовсе не желал знать, что происходило с ней все эти годы и какая добрая фея над ней поработала. Мне вполне хватало банальнейшей версии: удачно вышла замуж, родила ребенка. Так можно было думать, глядя на теперешнюю Марусю, но стоило припомнить Марусю пятнадцатилетней давности – и версия рассыпалась на глазах. Но модель – это всего лишь модель. Она искусственна по определению, и мало ли, что там внутри, в черном ящике! Важно, что на входе и что на выходе. Так вот, я предположил, что выход там же, где вход. Я решил, что можно и нужно повернуть время вспять.
Итак, мы поздоровались, она осведомилась о Сазонове, не покраснев при этом и не потупившись, я объяснил, что он теперь отправился в туалет, но через каких-нибудь полчаса будет. Она улыбнулась, и мне стало ясно, что Сазонов, в общем-то, ей не дорог, но она ему благодарна (за то, что работу дает, за то, что ухаживает, или и за то, и за другое?). Впрочем, это тоже неважно. Важен сам факт горячей благодарности Маруси любому, кто не пнет. Это, значит, сохранено и с этим уже можно работать. И вот еще что я сделал на правах старого знакомого: поднес Марусины руки близко-близко к глазам, внимательно рассмотрел пальцы, после чего несколько раз сильно-сильно сжал их. Страх. Настоящий страх, а не легкое замешательство. Я был на верном пути.
«Ты что думаешь, Маруся, ты хуже их? Маринки, Лильки? Ты даже внешне ничуть не хуже! Ну что ты головой мотаешь? Уверяю тебя! Если тебя одеть… ну да ладно. А это что такое? Я вижу, что руки! Ногти почему в таком состоянии? Отрастишь, сделаешь маникюр. Лично проверю. Уж найду, когда проверить дорогая моя. А почему на партнера не смотрим, когда танцуем? Кто воспитывал-то? Бабушка? Ну, она-то тем более должна понимать. У них там, до семнадцатого года, все это умели. И вообще, надо себя любить и знать себе цену, милая моя! Женщина должна сразу дать понять мужчине, что завтра у нее может быть уже другой мужчина. Что так реагируем? Опять будем защищать свои буржуазно-семейные ценности? А чего руки-то такие холодные, Мэри? Ну вот же, я же чувствую, что холодные. Вот! Вот же! Нет, за тебя надо браться. Ты же умница! Ты ведь еще чего-то там сочиняешь? Да мы все еще будем пьяно тыкать грязным пальцем в твои книжки – мол, вот, мы с ней учились вместе! Надо же, опять на меня не смотрит!»