Артур Клинов - Шалом
Во-вторых, Буян был художником и уже много лет живописал насекомых, в основном мандавошек. Он рисовал большие батальные сцены, спортивные праздники, портреты, семейные пары, сексуальные акты. Но героями его картин неизменно являлись круглые толстенькие мандавошки на тоненьких ножках. Иногда для разнообразия Буян вводил в свои произведения длинных вытянутых козявок, похожих на туберкулезную палочку, но обязательно с большими вытаращенными глазищами. Соответственно своему имиджу рисовал он их в очень буйной, экспрессивной манере, не жалея холста и красок, особенно самых ярких и ядовитых.
Высунув голову из-под одеяла, Буян какое-то время наводил резкость на стол, затем на сидевших за ним и, наконец, удивленно произнес:
– Воробей? А ты что делаешь в моем бюро? А ну, кыш отсюда! – Потом, расплывшись в улыбке, добавил: – Шутка! Ха-ха!
В куртке, штанах и ботинках он вылез из своей берлоги, уселся у стола и с дурацкой улыбкой уставился на Ингрид.
– Познакомь с девушкой!
– Ингрид – моя невеста.
– А-а-а, поздравляю! Давно вместе?
– Да, почти сутки.
– Ха-ха! А что жена?
– Что жена? В новую жизнь надо отправляться не с женой, а с молодой невестой.
– Правильно, чтоб пыль с рогов мокрой тряпочкой протирала, когда старым хрычом станешь. Ха-ха! Ха! Кстати, а что это за рог у тебя на голове? – Буян, наконец, заметил Шелом.
– Шелом медиума!
– Да ну! Дай померить! – буркнул Буян и потянулся к Шелому.
– Иди в жопу! Руками не трогать! А то собьешь мне все настройки!
– Что он говорит? – переспросила Ингрид, которая по-прежнему не понимала языка хоббитов.
– Он говорит, что ему нужен такой же Шелом, чтобы написать поэму про мандавошек.
– Про кого?
– Про мандавошек. Ну, это такая большая история, как мандавошки отправляются захватить Рим, одним словом, батальное полотно.
– Ладно! Генух пиздеть! – прервал разговор Федор. – Через двадцать минут «Плюс» закрывается. Если сейчас не выйдем, придется дуть на Фридрихштрассе или брать у арабов.
Переплачивать у арабов никому не хотелось, поэтому все сразу засуетились. Андрэ с Федором, накинув плащи, понеслись к «Плюсу», а Буян с Ингрид отправились на поиски матраса к большой куче хлама, которая громоздилась на этом же этаже в конце коридора.
Забежав минут за семь до закрытия в магазин, Федор кинул в тележку две бутылки виски по пять тридцать за штуку, для дам – четыре литровых пакета вина по семьдесят девять центов и, подумав о чем-то, на всякий случай поставил туда же восемь банок пива. Немного посовещавшись, специально для Буяна они нашли бутылку самого дешевого вермута и тоже положили ее в корзину. Уже возле кассы Андрэ вспомнил, что почти ничего не ел двое суток. Образ голодного Шикльгрубера вновь явился ему. «Трое суток для мира уже будет опасно», – прикинул он и попросил Федора взять еще черного хлеба, пару банок бобов, кусок шинки и тюбик майонеза.
Оказавшись на улице, они зашли в ближайшую подворотню и тут же отпили из горлышка за встречу. Вокруг уже зажглись фонари. Дождя не было, но осень все равно колючей сыростью проскальзывала под одежду. Потягивая согревающий тело напиток, Андрэ рассказал есаулу все, что приключилось с ним за последние дни: про выставку в Бонне, про тещины сапоги, про то, как купил Шелом, как познакомился с Ингрид. Федор с восторгом слушал рассказ, время от времени разражаясь приступами гомерического хохота. Наконец, когда Андрэ закончил, лицо есаула вдруг стало серьезным.
– Ты что, на самом деле решил никогда его не снимать? А как же ты чердак моешь?
– Никак! Не пробовал еще!
– Теперь ты и в Америку не попадешь. Тебя ж козлы в аэропорту через металлоискатель не пропустят!
– На хрен мне эта Америка, когда у меня на голове весь мир. Ведь на семитских языках шелом – это мир! Считай, я надел на голову мир!
– Э, не! По-нашему шелом – это война! Ты надел не мир, а войну!
– Война вокруг нас! Мир внутри, в голове!
– Не забудь, что каждый мир кончается войной!
– Но и каждую войну венчает шелом!
– И ты думаешь, что сможешь его удержать?
– Понимаешь, Федор… – Андрэ посмотрел есаулу в глаза. – Представь художника, которого все заебало… Заебало, потому что он лузер, жена дура и блядь, теща садистка и сволочь, денег нет и не будет, искусство его на хрен никому не нужно, никто его не замечает, и времени что-то исправить почти не осталось. Что ему делать? Есть два варианта. Первый: забить на все и тихо бухать в Могилеве. Второй – вымыслить нечто такое, чтобы все ахнули. Написать такой манифест да так его прокричать, чтоб не только соседи по засранной лестничной клетке услышали, но все: и на соседней улице, в городе и даже, на хрен, в Америке, которой все наши манифесты до задницы. Но тут как раз и проблема, потому что манифестов уже много написано, а придумать новый сложно. Если б были бабки, то можно было б себе любую блажь позволить. Но в том-то и дело, что бабок нет. А что у нас есть? Только свое тело! И все, что этот художник может сделать, он может сделать лишь со своим телом. К примеру, он говорит себе: ну, сволочи, погодите, покажу я вам фокус – пришью себе третью руку. Это будет мой манифест! Ха-ха! Смешно? Да? Трехрукий! Только снова проблема. Операция дорогая, опять бабки нужны. Да и что третья рука! Будет болтаться, как второй член! А если эту руку пришить к голове? Да из металла? И даже не всю руку, а только палец? Один средний палец, тот, которым символизируют «фак»! Так что, Федор, теперь понимаешь? Считай, что я к голове палец пришил! Один, но важный! Это мой манифест! Он всего из трех букв – короткий, но емкий!
Андрэ замолчал. Федор как-то скорбно, будто отправлял друга туда, откуда он уже не вернется, посмотрел на него, сделал глоток виски и произнес:
– Девять вечера. Пора возвращаться. Насчет денег надо что-то придумать. У меня их, сам знаешь, нет, у Буяна – тем более. Дай время, я помозгую, может, что-то в голову придет.
Вернувшись в Тахелес, они застали пасторальную сцену – Ингрид, вызывающе закинув ноги на стол, пила вино, а Буян в каком-то странном возбуждении суетился вокруг. Он вытаскивал из закутков свои свежие живописные ноктюрны, прелюдии, фуги и на простейшем английском из двадцати слов погружался в смысловые глубины этих картин.
За то время пока Андрэ с есаулом отсутствовали, они раздобыли на свалке матрас, а Ингрид даже успела свить на нем уютное гнездышко для ночлега. Затем Буян принялся развлекать молодую невесту. А так как иностранных языков знал он много, но не более двадцати слов на каждом, то речь его была похожа на изысканный воскресный десерт для гурмана, где выражения из французского, немецкого, английского, польского купажировались в сладкие, но немного странные коктейли.
Исчерпав известное ему количество сочленений, Буян достал тонкую книжицу и принялся читать Ингрид свои стихи. Написаны они были по-белорусски, но для понимания это не имело значения. Поэт он был далеко не бездарный, но, главное, при чтении голосом мог создавать такую комбинацию звуков, такую гамму шепотов, криков, стонов и визгов, что смысл произведения и без слов становился понятен. Отдавался Буян чтению своих виршей самозабвенно, и это почти всегда вызывало должный эффект у молоденьких девушек.
Ингрид, которой лохматое чудище, вылезшее из-под одеяла, поначалу совсем не понравилось, теперь смотрела на него хоть и с легким испугом, но уже переходящим в восторг. Буян же, отдавая себя в руки экстаза, что-то урчал, корчась, взлетал ревом, падал в тишину, затем опять взлетал, приземлялся, вгрызался в слово и снова набирал обороты. Винты пропеллеров крутились быстрее, быстрее, еще быстрее. Включалась турбина, он несся по взлетной полосе, отрывался от земли и… летел, летел, летел, БАБАХ!!! – неожиданно рухнул перед ней на колени, воткнув вишни своих взбаламученных очей прямо в ее глаза! «А в нем что-то есть!» – думала Ингрид и уже с большей симпатией вглядывалась в его пышную взлохмаченную шевелюру, густые брови, пухлые сексуальные губы.
Буян, видя, что его выступление дает нужный эффект, кинулся развивать успех. Он вцепился в тонкие руки Ингрид и принялся покрывать их чувственными слюнявыми поцелуями, а затем вдруг вскочил, побежал в угол и, погромыхав там, поставил перед ней ярко-розовую картину. Потом принес еще одну и еще.
Это были работы из нового – «розового» – периода Буяна. Все картины этого цикла имели неприятный красновато-пастельный, слегка менструальный окрас. Эта картина изображала группу мандавошек в количестве семи-восьми персон, которые, взявшись за руки, куда-то радостно вприпрыжку бежали в спортивных трусах по желтой дорожке среди розовых полей на фоне чистого голубого неба.
Безусловно, серия являла собой лирический этап в творчестве Буяна. В отличие от других периодов насекомые здесь были не агрессивны, а милы и веселы. Их дружный бег в одном направлении символизировал позитивное отношение к жизни, общность устремлений, радость коллективного труда, возможность преодоления любых невзгод сообща, возбуждение от совместного творчества, красоту спортивного праздника на фоне сельских пейзажей и многое-многое другое.