Протоиерей Владимир Чугунов - Буря (сборник)
– Было бы предложено. Мерси и больше не проси. У меня и внук так говорит: «Мерси и больше не проси», – и наповал сразила: – Невест, что ли, стесняшься, кавалер?
Люба с Верой зажали ладонями рты, Митя осклабился во всю ширину ненасытного рта, а Mania отвернулась к окну.
– Я-а стесняюсь? Да я вообще никого, было б вам известно, не стесняюсь! – выстрелил я.
– А чего не садишься тогда?
– Я же сказал – не маленький. И вообще, чего Вы ко мне пристали?
– Гляди какой нервный! Какая нынче молодежь-то пошла, а! – и повернулась за поддержкой к соседке: – Палец в рот не клади! К им с добром, а они боком. Не-эт, пра-авильно про них в Писании сказано, пра-авильно!..
– Это в каком же таком Писании? – поинтересовалась соседка, женщина лет пятидесяти, с париком на голове.
– В святом, в каком же ещё! Всё-о, всё там про них сказано!
– А что именно?
– А грубияны что! Родителям не послушны. Языкасты! И чего только там про них не сказано!
– Хм! – И она отвернулась к окну.
– Не верите? А зря-а, зря! Там всё про всех сказано!
И, поднявшись, стала пробираться к выходу. Перед выходом поднятым указательным пальцем погрозила всему автобусу напоследок:
– Погодите! Вспомянете мои слова, да поздно, по-оздно будет!
– Не слушайте её! – повернулась к нам женщина. – Чего-о буровит! Писание! – пренебрежительно хмыкнула она, сморщив жирно накрашенные губы. – Знаем мы их писания! Опиум для народа! Не кто-нибудь – сам Ленин сказал! И вообще – как в песне поётся? Молодым везде у нас дорога? Так? Вот и идите своей дорогой, идите и никого не слушайте!
Выглядела тирада комично. Но именно она подтолкнула меня к глобальным размышлениям. Ленин, конечно, был в авторитете, обильно висел и болтался на всех плакатах, знамёнах и транспарантах, торчал на улицах и площадях всех градов и весей «необъятной Родины моей», но давно уже никто, кроме октябрят и части грохнутых пионеров, не смотрел с прежнею верою и надеждой в сторону его протянутой руки. Не знаю, с каких пор это началось, но дороги у всех были разные. Так считал отец. Собственно, это его слова, сказанные в тесном кругу. Короче, коммунистические идеалы он не разделял, но и к христианству был настроен, так сказать, гиперболически. Имелась в одном укромном месте у него толстая общая тетрадь, что-то вроде конспекта, от содержания которого у бабушки, например, случился бы инфаркт – столько было там желчи, но и правды, надо честно признать, было не меньше. Всё было документально подтверждено, так сказать, научно, со ссылками на источники, исторично, литературно. Отец же был историк и филолог одновременно, два факультета окончил – одним словом, голова. Чтобы не быть голословным, в своё время приведу эти записи, не знаю, насколько они характеризуют отца и сколько соотносятся с тем, что с ним потом произошло, во всяком случае, для меня они стали своеобразной точкой отправления в моём дальнейшем плавании, как сказано в Писании, по обуреваемому волнами житейскому морю.
Когда мы вышли на площади Минина, Mania несколько минут с восхищением смотрела на могучие, с бойницами и зубцами под деревянной крышей, стены Кремля, на Дмитриевскую башню.
– Красиво! – и глянув на памятник Чкалову, прибавила: – А там, надо полагать, и есть ваш знаменитый Откос! Ну что, ведите!
И мы направились к Откосу.
У каменного невысокого, выступающего полукругом вперёд, ограждения, за спиной бронзового Чкалова, стояли в безмолвии минут десять.
Подёрнутые дымкой заволжские дали, раздольное слияние великих рек, дрейфующие, величественно уходящие в речной простор суда, стремительно скользящие над серебряной чешуёй вод «Метеоры», речные краны-жирафы на «Стрелке» в грузовом порту, над ними обезглавленное явление из другого мира – величественный Александро-Невский собор, могучее дыхание реки… Всё это произвело на Машу сильное впечатление.
Затем ходили по стене, спускались вниз, к Скобе, к тому месту, откуда начался судьбоносный поход Нижегородского ополчения на Москву. Постояли у разрушенного Предтеченского храма. Там я высказал мысль (заимствованную опять же у отца), что Москва нашему городу обязана. Действительно, чем бы она была без нашего ополчения? Полакомились мороженым в кафе «Скоба». Прокатились на трамвае до Строгановской церкви. Посмотрели музей. Холодное впечатление произвёл храм без свечей и лампад. И лики показались скорбными.
Затем на трамвае поднялись наверх, пересекли Покровку и вышли на конечной, у Чёрного пруда. И долго ещё бродили по захолустьям: ужасно нравившимся мне Холодному переулку, улице Студёной. И поздно вечером, совершенно обезноженные, уставшие, вернулись домой.
Во всём букете впечатлений лишь об одном скорбело моё (увы!) ещё привязанное к тлену сердце – в пельменной нечаянно посадил на свои новые брюки пятно. И так мне их было жаль, так я неподдельно страдал, что даже взмолился бабушкиными словами: «Боже, милостив буди, мне грешному!»
А в остальном, как заверил маму с бабушкой Митя, было и трэ бьен, и зэр гут, и вэри вэл… Вряд ли бабушка что-нибудь поняла, но всё равно сказала:
– Ну и слава Богу!
11
Пропускаю дни до субботы. Не потому, что не интересно или секрет, а просто не хочу. Хотя ради истины надо заметить, произошло за это время в некотором смысле трагическое событие – безвозвратная утрата нескольких тысяч нервных клеток. И всё из-за Глеба. Я уже писал о нём и повторяться не буду. Скажу только, что именно в эти, безусловно, прекрасные дни он и замаячил на моём безоблачном горизонте. Пока, правда, как наблюдатель. Вынашиваемое им в эти дни, как Змеем Горынычем, коварство ожидало нас впереди.
А теперь о важном…
О нашей поездке в церковь из посторонних знала только бабушка. Не сказать ей было нельзя, поскольку, ввиду отсутствия других источников обогащения, она одна, если не считать Елену Сергеевну, способна была уделить мне от своего вязального приработка к пенсии (на рынке на деревянном ящике из-под пива сидела), которую всю до копейки отдавала в общий котёл – вязальные деньги, кстати, тоже, оставляя лишь на религиозные нужды. Поскольку Елена Сергеевна все эти дни где-то пропадала, я выжулил полтинничек у бабушки. Правда, ввиду плохо продуманного вранья пришлось опуститься до предательства. Но чего не сделаешь ради счастья ближнего! Иначе бы и не дала. Я свою бабушку знаю! Для такого же благого дела и выпрашивать, собственно, не пришлось. Пропела: «Так бы сразу и сказал! А то наплёл с три короба». И развязала заветный, в одном лишь ей известном месте хранившийся, чулочек. Митя разок было подглядел и уже потирал ненасытный животик, но чулочек таинственным образом из обнаруженного места в тот же вечер «от греха подальше» исчез. Событие это пробудило во мне не только удивление, но и подозрение: а с простым ли человеком живу под одной крышей? А как бабушка молилась! И бранилась, и сердилась, конечно! Но так, как бы по обязанности, словно играя со всеми нами в поддавки, по видимости вроде бы всегда отступала, но, выражаясь гроссмейстерским языком, каким-то непонятным образом всегда в итоге оказывалась в дамках. Это, кстати, из моих долголетних размышлений о смысле жизни. Не сколько-нибудь, целых восемнадцать лет думал.
Но к делу.
Получив полтинник, я решил, что для церкви, на виду у сонма вечно нищих святых, по слову апостола, скитавшихся «в милотях и козьи кожах», я должен одеться как можно хуже, и надел всё же заштопанные бабушкой, разумеется, уже без стрелок, старые брюки, изношенные до нищенского вида позапрошлогодние, сто лет нечищенные туфли (еле напялил), и завершил облачение чёрным, с серыми пятнами от засохшего молока, трико от спортивного костюма. И всё равно на нищего и убогого не до конца походил. Некуда было спрятать восторженный блеск очей и непокорные вихры.
Как же я потом обо всём этом жалел!
Но – по порядку.
Увидев меня, даже Mania поджала губы. И чтобы прекратить дурацкий смех, я вынужден был пуститься в богословские рассуждения и достиг-таки цели. К сожалению, всего только у трёх человек во всём этом яростном и прекрасном мире. Никто больше не из поту-, не из посюстороннего мира не принял меня за своего. И в трамвае, и в первом и втором автобусах (ехали с двумя пересадками) на меня либо косились, либо глядели сочувственно. А возле церкви одна старушка даже попыталась сунуть мне пирожок, но я так отчихвостил её, что она даже креститься стала: «Свят, свят, свят». Люба с Верой хихикнули, a Mania сочувственно вздохнула. Мне было, конечно, стыдно, но я верил в свою путеводную звезду, подбадривая себя тем, что мир до того, видимо, развратился, что даже такие простые евангельские истины перестал понимать, как притчу о богаче и Лазаре, например, или: «Раздай всё имение – и следуй за Мной, и будешь иметь сокровище на небесах». Не в царских же порфирах ведёт туда дорога? Разумеется, и не в чем мать родила, а как подсказано умными людьми – «в милотях и в козьих кожах», то есть кое в чём. Ну, и что я такого сделал? Эх, мир!