Алексей Варламов - Повести и рассказы
– У меня нет отца, – быстро ответил Савва.
– Он все равно где-то есть, – возразил Женя, – и несет какую-то ответственность и за тебя, и за нее.
– Нет.
– Но почему? Ведь, может быть, он не так виноват перед вами, как тебе кажется.
– Ты с отцом рос?
– Да, – пожал плечами Женя.
– Тогда тебе не понять, что должен чувствовать десятилетний мальчик, когда просыпается ночью от слез матери и слышит, как она шепчет это имя. И всю жизнь одна, одна…
– Ты очень категорично судишь.
– Женя, он должен был ее найти. И хватит об этом.
– Ну хорошо, допустим, все верно, – согласился Женя. – Дело только в нас. Мы плохие, а вы хорошие. Нас надо запретить, уничтожить, чтобы все стало честно и справедливо. Но не кажется ли тебе, что твои друзья, если когда-нибудь они дорвутся до власти, сами переселятся в эти особнячки, а бараки станут еще более ветхими и больше людей будут в них жить?
– Ты не имеешь права так говорить о людях, которые жертвуют собой ради других.
– Я не о тех говорю. Я говорю о людях, которые горазды только языком молоть, а когда запахло гарью, нашли крайнего. Знали, что ячейка обнаружена, или догадывались и послали тебя. Эти никогда ничего хорошего не сделают.
– С чего ты взял, что они знали или догадывались?
– Я знаю, – повторил Женя. – Ты, Савва, когда глупеньким мальчиком был, но все таким же честным да справедливым, написал в некое учреждение письмо с просьбой, чтобы тебя послали в далекие страны революцию делать. Покажи я тебе сейчас это письмо, ты устыдишься чего доброго. Ты теперь поумнел, с нами воюешь. А я тебе говорю, что лет через десять тебе точно так же стыдно станет, что ты этим помогал. Ты сейчас за них готов в огонь и в воду идти, но что хорошего будет, если они за твоей спиной отсидятся?
– Значит, тому быть, – хмуро ответил Савва.
– Нет, – возразил Женя, – это было бы, пользуясь твоим любимым выражением, несправедливо.
– Отчего же несправедливо?
– Потому что ты их умнее, только своим умом будешь ли ты когда-нибудь жить? Поверь мне, ты имеешь гораздо больше оснований учиться в университете, чем кто бы то ни было другой. Так что забирай портфель и ступай, Че Гевара! Только больше не попадайся.
– Подожди, – сказал Саввушка хрипло. – А что от меня за это потребуется? Докладывать время от времени, как настроение в студенческой среде? Или еще что похуже? Думаешь, я не знаю, как вы наших девочек к себе переводчицами берете, а потом иностранцам в постель подкладываете?
– Но ты же не девочка, – усмехнулся Женя. – А стукачей нам хватает. Так что иди спокойно и ни о чем не думай. И постарайся найти себе толкового научного руководителя. Сейчас для тебя это самое важное.
– Зачем тебе все это нужно?
– Просто так. Нравишься ты мне.
– Ну хорошо, – сказал Савва, на секунду задумавшись, – допустим, ты, Женя, честный и благородный человек и действуешь из каких-то высших соображений. Но не получится ли так, что завтра придет нехороший дядя, передаст от тебя привет и велит мне должок заплатить.
– Не выйдет. Видишь ли, у нас есть некоторые правила, и никто к тебе больше касательства не имеет. Прощай, а если помощь моя потребуется, вот телефон – позвони.
Женя исчез в прекрасных весенних сумерках, а Саввушка так и остался на смотровой площадке. Он думал, думал, что это значит, и вдруг напала на него какая-то тоска. Ловушка это или нет, догадывались ли ребята, что с ячейкой что-то неладно, или Женя морочит ему голову, что, наконец, в самом деле этому Жене от него надо, что сказать, откуда у него портфель и кто поверит в то, что его так просто отпустили, – какая, к черту, разница!
Он вдруг почувствовал, что за это время произошло нечто более страшное, чем неудача с ячейкой или трусость его друзей, произошло более страшное предательство, и Саввушке сделалось от этого больно. Он снова ощутил себя безмерно одиноким с этим дурацким портфелем перед громадой университета, снова захотелось ему куда-то уехать, и не волнение, а печаль навевали на него огни за рекой.
Саввушка брел по набережной, потом сел в троллейбус, доехал до общежития и почувствовал, что ноги не несут его ни в какое иное место, как в комнатку на десятом этаже.
– Пришел? – спросила Ольга насмешливо, но, приглядевшись, отступила на шаг. – Что это с тобой? Портфель у тебя какой смешной.
– Грусть-тоска меня съедает, – пробормотал Савва, – можно я у тебя посижу немного?
– Ну вот, – сказала она с укором, – то не было его чуть ли не полгода, то здрасте: грусть-тоска. Чего пришел-то тогда?
– Неохота мне никуда идти. И портфель этот пусть у тебя полежит.
– Пусть. Да и ты оставайся, пока я одна. Ну что уставился? – покраснела она. – Лучше подумай, где мы жить с тобой будем.
В это же самое время измученному нравственными терзаниями Артему Михайловичу позвонил домой инженер.
– Я с хорошей новостью, – пророкотал он, – Савва будет учиться.
Декан хотел возразить, что он ни о чем не просил и это его, инженера, собственная инициатива, а он никакого отношения ни к каким студентам не имеет, но вместо этого прикрыл трубку рукой и проговорил:
– Простите, а вы не могли бы сказать, он… Тёма замялся, и инженер, как заметил бы Бальзак, человек светский до мозга костей, усмехнулся:
– Не беспокойтесь. Он про вас ничего не знает.
– Могу ли я попросить, чтобы и впредь…
– Как вам будет угодно, – безмятежно ответил голос на том конце провода.
В доме был большой прием, Смородин вернулся к гостям и с ненавистью посмотрел на критиков и критикесс, пьющих чай с булками, еще не разметенных по разным углам литературного ринга и мирно толкующих о проблемах бытия и быта, жанров и стилей.
«Неужели все рухнуло?» – подумал он с тоской.
И словно отвечая на его немой вопрос, один из критиков ни с того ни с сего задумчиво произнес:
– Нет, господа, в нашей дикой стране тысяча лет еще пройдет, пока что-то изменится к лучшему. Верно, Артем Михайлович?
XI
Однако ж, что бы там ни говорили умные люди, месяца два спустя факультет словесности охватила паника. Загадочный, до той поры чего-то выжидавший декан приступил к действиям. Он начал с того, что заменил все стекла в кабинете, так что больше они не дребезжали, а закончил тем, что заменил нескольких заведующих кафедрами и отправил на пенсию наиболее слабых преподавателей, так что задрожали все остальные. Время было смутное, Смородин вел себя решительно, и роптать никто не посмел. В декане чувствовалась неожиданная сила.
Те могущественные люди, которых Тёма покуда не трогал, но одного движения пальцем которых еще год назад было бы достаточно, чтобы смешать его с книжной пылью, сидели и не высовывались. Артем Михайлович ходил по факультету, как царь Петр среди бояр, и драл бороды.
Потом на общем собрании своих подчиненных он объявил царскую волю. Отныне под его личный контроль бралось все: вступительные экзамены, распределение, аспирантура, защита диссертаций и загранкомандировки. Никто из преподавателей не имеет права давать частные уроки абитуриентам, поступающим в университет, и всякий, кто будет в этом замешан, будет уволен незамедлительно. Отныне ни одна липовая диссертация в этих стенах защищена не будет, никто не будет принят на факультет или зачислен в аспирантуру в обход общих требований.
Тёму выслушали в гробовом молчании и, подавленные, разошлись. Это был его звездный час – он расплатился за все сполна. Но никому в голову, кроме одного-единственного человека, не могло прийти, что настоящей радости одержанная победа декану не принесла.
И дело было даже не в том, что он должен был сверять с этим человеком все свои шаги. Инженер никогда не преувеличивал своей роли и не стремился унизить своего партнера. Напротив, все делалось в высшей степени деликатно, и уже если говорить о пользе дела, то без этого человека Тёма только б наделал ошибок.
Артема Михайловича подкосило другое, и инженер с присущей ему проницательностью это понял, задав однажды вопрос, попавший в самое яблочко.
– Кстати, все хочу спросить, а как поживает Алексей Константинович?
– Барятин? – пожал Тёма плечами. – Понятия не имею.
– Ведь вы правы были тогда. Напрасно старика выгнали. Нам бы извиниться перед ним да попросить вернуться.
– Вот и извинились бы.
Этот разговор был Артему Михайловичу в высшей степени неприятен. Тот человек, ради которого все было затеяно, кому давно уже торжествующим голосом передал Артем Михайлович приглашение возглавить кафедру древней словесности и взять на нее кого он пожелает, отказался вернуться на факультет. И отказался как-то обидно, даже не утрудив себя выдумать причину. Просто «нет» сказал, и все. И добавил в коротком разговоре, не впустив Тёму в квартиру:
– Факультета больше не существует. Вы его добили.
Для Артема Михайловича было равносильно пощечине. Он сбежал вниз по заплеванной лестнице, сначала даже не осознав, что произошло. А потом, присев в пустынном дворе, где сгребал листья дворник в драной телогрейке и распивали бутылку двое алкашей, вдруг подумал, что всю жизнь завидовал своему учителю за те легкость и бесстрашие, с какими он живет, за то, что он никогда не цеплялся ни за положение, ни за славу, а нес их в себе и ни перед кем не унижался. А вот его ученик, даже став деканом, как был, так и остался лакеем. И потому сидит в его кабинете голубоглазый мерзавец, чье присутствие здесь так же отвратительно, как если бы речь шла о супружеской спальне.