Елена Вернер - Синяя веранда (сборник)
Идет пятьдесят третий день моего заключения. Шестьдесят дней с моего последнего провала, шестьдесят дней с того мгновения, когда Мария прошептала «спи». И кажется, мое проклятие снято. Иначе почему я все еще здесь?
Я не уверен. Но так долго сидеть на одном месте мне еще не приходилось, и с каждым новым утром мне все тоскливее, все страшнее и хуже. Рассвет наполняется моим ненастоящим именем, выпорхнувшим из мертвого рта. Как во время отека легких кровавая пена вытесняет из них весь воздух, так и из моей жизни кровавая пена вытесняет Марию.
Шестьдесят дней! И каждый из них мог быть проведен в другом месте. Если бы только… Если бы. Черт.
Сокамерники считают меня немым. Я пальцами показал им, что не могу говорить, и они почти перестали замечать меня, лишь пару раз пришлось применить силу, чтобы не особо наглели. Я здесь так долго, что занимаю уже определенное место в человеческой иерархии – чего не было со школы. Всему виной непрерывность времени и пространства. Мир вокруг оказывается очень болезненным. У меня такое ощущение, что я начал жить заново, на какой-то другой планете. Реальной. Которая населена не роботами, а людьми, и я совершенно растерян. Это тревожит меня. Безразличие, предприимчивость, опыт, даже сон – мои прежние спутники предали меня окончательно. В горле постоянно стоит комок, который трудно проглотить, он разросся, будто опухоль, и от этого сложно дышать.
На допросах я молчу.
Сурдоязык тут не нужен, стоит мне начать объясняться на пальцах, как следователь откопает где-нибудь переводчика. Это не требуется, мне нечего сказать. Они не знают ничего обо мне, я не сказал ни слова на допросах, но, вероятно, наивно полагать, что меня выпустят только потому, что в полиции не знают моего имени? Наверняка имеется какой-то судебный прецедент, и до меня существовали безымянные преступники, как существуют неопознанные трупы: их называют в этой стране Джон Доу. Видимо, и мне такое имя сгодится. Крайней попыткой добиться от меня информации становится свидание с братом моего погибшего подельника. Они надеются, что я раскроюсь. Я продолжаю молчать, пока темноволосый парень, в ком так заметны родственные черты, дышит в кислородную маску и говорит о брате:
– Он сказал, что добудет денег на операцию, и ушел. Я просил его не влипать в истории хотя бы в виде исключения. Он же вечно… ну, не играет по правилам. И он улыбнулся: «О’кей, брат, не буду». Скажи – только скажи честно, мне надо знать, – он умер сразу?
Парень, которому осталась пара месяцев и который, судя по пепельной коже и спекшимся губам, знает все о боли, спрашивает у меня, не страдал ли брат перед смертью. Перед той самой, в которой виноват я. Мне нечего ему ответить. Я смотрю на него и понимаю только то, что скоро вина моя удвоится.
После отбоя, когда гаснет свет, я сижу на полу, вцепившись в прутья клетки, и реву как девчонка, и только ночь смотрит на меня во все глаза из дальнего конца кафельного коридора.
Взрыв и автоматная очередь. Инстинкт придавливает меня к земле в момент пробуждения. В ноздри лезет запах горелых покрышек, высокое небо над пустыней заволокло черным дымом.
Это самая окраина брошенного города. Все желтое от пыли и песка, и глинобитные домики вросли в землю и зияют дырами от артобстрела. Я лежу в углублении наподобие рва, что тянется вдоль грунтовой дороги, и метрах в пятидесяти от нее догорает армейский «Хаммер». Я угадываю обугленные очертания водителя и, сдерживая тошноту, лихорадочно озираюсь. Второй «Хаммер», видимо, отбросило взрывом, перевернутый и искореженный, он похож на чудом уцелевший, но тронутый гниением зуб старческого рта. Внутри него – шевеление, и я ползу к нему, глотая песочную пыль.
Система внутренней безопасности требует, чтобы я тащился в другую сторону, укрыться в крайнем домишке у обочины. Но я заставляю себя ползти дальше, к автомобилю.
Там копошатся двое солдат. Голова третьего свернута под немыслимым углом, ему уже не помочь. Но этих двоих можно спасти.
– Мамочка, мамочка, – стонет один из солдат. Из бедра торчит металлический штырь, а лицо перемазано сажей и усеяно рыжими пятнами. Нужно пару секунд, чтобы сообразить, что это веснушки.
– Эй-эй, свои! – предупреждаю я. – Давайте-ка выбираться отсюда.
Второй, с торчащими из-под съехавшей каски большими ушами, помогает ему вылезти. О бронированный бок машины с визгом ударяются пули, и только потом раздаются хлопки выстрела. Нас обстреливают из засады.
Я знаю, что больше не могу доверять своему инстинкту: он велит спасаться мне одному, а я решил иначе. Теперь я – вместе с этими ребятами. И пока я тяну на себе раненого, лопоухий прикрывает нас огнем и ползет следом. Мне очень хочется стать маленьким, чтобы все это оказалось лишь игрой в войнушку, которую вот-вот прервет мамин оклик из окна: «Закругляйся! Пора обедать!» На деле все снова оказывается слишком уж по-настоящему.
Комнаты занесены пылью, битое стекло хрустит, стены покрыты копотью от когда-то попавшего сюда снаряда. Я перетягиваю ногу раненого парня женским шарфом.
– Есть шанс, что вернутся наши? – Мне приходится орать, потому что лопоухий плохо слышит. Откуда во мне родилось это слово? «Наши»…
– Да! Да, есть! Нужна рация!
Я без дальнейших объяснений понимаю, что рация осталась в «Хаммере».
«Их можно бросить», – шепчет мне кто-то, и я почти вижу призрак брюнета с глазами колдуна. Он улыбается белозубо и беззаботно, как в вечер нашего знакомства. Его появления мне достаточно. Я выхожу на улицу и снова ползу. Вероятнее всего, мне не добраться сюда вновь, я знаю это.
Каждый метр дается с трудом. Песок остро вдавливается в локти, ткань рубашки уже протерлась. Я чувствую себя на прицеле. Мой варан готов получить заслуженную добычу. Но еще несколько пуль пролетает мимо. Если бы в засаде сидел снайпер, все было бы кончено. Но там только автоматчик, и малюсенький шанс выжить у меня еще имеется.
Зачем все это? Можно было сидеть под прикрытием стен и ждать темноты, нового провала… Кто мне два этих паренька? Они сами ввязались в свою смертельную войнушку, при чем здесь моя жизнь? Какая мне выгода?
Аптечка, рация, патроны. На обратном пути рядом с моим лицом брызгают фонтанчики от пуль, угодивших в песок. Часть меня хочет, чтобы сейчас все и оборвалось. Но вон в том доме ждут двое, кому я нужен. Без меня им не выжить. И я доползаю.
Во время перевязки веснушчатый выныривает из забытья и улыбается мне блеклыми глазами:
– Ты же мой ангел?.. Мне показалось…
– Все мы чьи-то ангелы. Или демоны. Молчи, не трать силы.
По рации нам обещают вертушку и поддержку с воздуха, лопоухий передает координаты. Я каждую минуту жду финала, боевика на пороге или залетающей в окно гранаты. Но стрельба снаружи понемногу стихает.
Лопоухий принимается говорить, сбивчиво, торопливо, не закрывая рта, будто поток слов невозможно прервать никак иначе, кроме как выпустив до последней капли, сбросить его как балласт. Он говорит, что погибший при взрыве – их командир, а сами они вдвоем – новобранцы, только позавчера прибыли, еще толком не разобрались, что к чему. Потом его начинает бить дрожь, это распадается в крови адреналин, мерзкое ощущение, сам такое испытываю.
Я опускаюсь на колени рядом с раненым. После укола обезболивающего он в сознании, постоянно держится руками за перебинтованное бедро, выше повязки: боится прикоснуться к месту ранения и еще больше боится перестать ощущать эту конечность, хотя бы руками. Тогда я сажусь на пол, прислонившись спиной к стене возле окна, и насильно укладываю его голову себе на колени. Присутствие другого человека должно успокоить его. Он не один больше.
– Расскажи мне… что-нибудь… – просит паренек чуть слышно, пытаясь поймать меня в фокус плывущего взгляда.
И я бубню вполголоса. О чем? Мне не о чем говорить больше в эту минуту, только о ней. Рассказ складывается в легенду о Марии. Она в одном ряду с Исидой, с Артемидой Эфесской, с Фрейей и Кали, Цирцеей и Морганой. Живущая посреди неведомой земли, куда ведет множество дорог и не приводит ни одна. Сидящая на крыльце зачарованного дома. И одновременно она – живая женщина, по которой я скучаю больше, чем могу сказать. Я так много помню о ней, случайного, неосознанного. Например, она постоянно шмыгает носом, пока чистит креветки.
– Это аллергия… на хитин. У меня… так же, – сообщает веснушчатый по секрету.
– И она печет печенье с перцем и дульсе-де-лече. Ты, поди, и не знаешь, что это такое… Что-то вроде молочной карамели или сгущенного молока с ванилью. Запах неописуемый стоит. И она снует по кухне в фартуке, пританцовывая в неслышном мне ритме, и облизывает пальцы или ложку, которой мешала начинку. А еще, еще по утрам она тихо покашливает. И кого-нибудь другого это, верно, могло здорово раздражать… Как думаешь?
Паренек силится улыбнуться, и я глажу его по голове. У него редкие опаленные бело-рыжие ресницы, красноватые складки век и ставшая от солнца только заметнее россыпь веснушек, за которые его не раз дразнили и в школе, и в роте. Когда мои пальцы касаются плюшевой щетины бритого затылка, меня пронзает ощущение сиюминутности происходящего. Затылок горячий и влажный от пота, и в давно заросший родничок долбится испуганный пульс. Он настоящий, этот человек. Все вокруг реально и имеет прямое отношение к нам, которые здесь и сейчас. Неужели, думаю я с удивлением, когда-то мне казалось, что можно проскочить жизнь других людей насквозь, пройти и не коснуться? Я потратил так много лет, воображая себя единственно существующим, чтобы вот теперь, посреди афганской – или сирийской – или иракской – пустыни осознать, что все мы накрепко завязаны в узел, сотканы в восточный ковер, где у каждой нити свой узор и путь через полотно, ничуть не менее ценный, чем у соседней.