Людмила Матвеева - Бабка Поля Московская
Польку с другими очумевшими женщинами, затолкав, погрузили кое-как в кузов машины и повезли на Истру. Разместили в бараках, дали лопаты.
Там она, вот уж во второй раз в жизни своей, действительно напрочь выпала из временнОго потока.
Пелагея работала как оглашенная, как и все, в сутки по 16 часов; рыли окопы, валили деревья. Полина отощала совсем, у нее завелись вши, стали совсем бессмысленными, но почему-то блестящими, провалившимися в темные черные ямы над худыми по-волчьи скулами, глаза.
Она отрезала огромную свою толстенную, метровой длины, косу тупыми ножницами, по прядям, и короткие волосы пышной шапкой полезли вверх, к затылку, закурчавились, закрыли уши и пол-лица.
Бабы ахнули: Полька стала безумно хороша, но и, кажись, вполне безумна. И однажды, когда подпиленный ствол дуба стал падать прямо на нее, Пелагея не уклонилась, а застыла на месте. Бог любит троицу, и почти окончательное выпадение из времени произошло с ней вот уже в третий раз.
…Из больницы Пелагею выписали в ноябре 41-го года, точно накануне «Октябрьских» праздников.
Она шла по ощетинившейся противотанковыми ежами гулкой и пустой ледяной Москве, как привидение. В кармане холодного, изношенного, дважды перелицованного «летнего» пальто лежали два ключа, марлевый сверток с больничным хлебом и сахарином, в вещмешке несколько банок консервов с «трудового фронта», пол-литровая бутылка армянского коньяка «три звездочки» от завода, да отрезанная, завернутая в июньскую газету, каштановая коса.
В Москве начиналась метель. Завтра, сразу после военного парада на Красной площади, она должна явиться на завод и делать «заказы для фронта», то есть заливать коньяк в железные армейские фляжки и опять же «укубривать» этот нескончаемый поток на конвейере сначала пробкой, а потом завинчивать железной крышкой. И так теперь будет всю жизнь.
Пелагея подошла, наконец, к своему дому, поднялась с трудом, сильно хромая, на второй этаж к дверям своей квартиры, тихо открыла послушным ключом входную дверь и прошелестела по пустому коридору до двери собственной комнаты.
Куда-то делись с коридорных стен все корыта, раскладушки и велосипеды, остались только огромные гвозди и вбитые навек костыли. Было голо и гулко, или это в ушах шум от голода и холода?
Ключ в двери Полькиной комнаты не проворачивался. Не видно также было обычного просвета через довольно большую замочную скважину. Наверняка, мешал ключ с внутренней стороны комнаты. Бумажка с «бронью» была начисто оторвана, остались только следы сургуча с корявой бечевочкой.
«Степан, что ли, так и не уехал на фронт?» – только и успела подумать Пелагея, механически, по привычке, толкнув дверь внутрь комнаты.
Дверь вдруг открылась, раздался визг и плач, и на Пелагее зависли с обеих сторон Вера и Коля. И Поля упала на пол, потеряв сознание.
Ребята сбежали той июньской ночью с парохода, всего за несколько дней до бомбежки, и все из-за «коноводки» – Верки, которая, услышав о войне, хотела еще из пионерлагеря драпануть домой в Москву, да не получилось, их поймали, потом всех пересчитали по головам и повезли на пристань.
Сбежать удалось на одной из ночных стоянок парохода на Оке. Как они добрались до дома, уму непостижимо. Но были уже у матери на заводе, им выписали хлебные карточки и сказали, что мать в больнице, была в тяжелом состоянии, но живая. Скоро приедет домой и выйдет на работу. А их пока устроили через РОНО – Колю, 13 лет, учеником слесаря, а Веру, 14 лет, – чернорабочей в типографию. Они уже работают!
«Мам, а правда, что тот пароход с нашим лагерем разбомбило? И хорошо еще, что ты не в» психическую «попала, а то бродила бы сейчас, как, помнишь, сосед Ника по ночам, всех бы пугала!» – засыпая вечером, сказал Коля.
«Где он, наш Ника, теперь?» – вдруг заплакала Поля.
Часть 9. Дед, сума да тюрьма
В декабре сорок первого «прибыл» из деревни под Чернью Тульской области дед, Степин Василий Иванович, отец Пелагеи. Еле прибрел, вконец отощавший, больной, сильно подряхлевший и весь в синюшных узелках на коже. Он рассказал, что в деревне «от немцев» погорела сестра Сашка с детьми, осталась бездомной нищенкой, ходит с торбой по окрестным деревням; муж ее, деревенский кузнец Иван Артамонов, пал смертью храбрых, как сообщалось в похоронке, прикрывая подступы немцев к Москве с Юга, погиб под Орлом. Старший сын Петр, красноармеец-пограничник, сразу в начале войны попал в окружение под Брестом, ничего больше о нем не писали. Второй сын, Мишка, тоже служивый, хороший охотник и лыжник, а потому стрелок-снайпер, давно уже пропал без вести, еще со времен Финляндской войны; третья, дочь Шура, 18-ти лет, стала «ворошиловским стрелком» где-то под Тулой, никаких сведений о ней не было, но ее видели колхозники живой, в лесу «у наших». Марию, 16-ти лет, мать заставляла каждый день прятаться в погреб их сгоревшего дома, от угона в Германию; а малые дети стали помирать с голоду, трое еще живых ходили побираться вместе с матерью по разбитым войной дорогам. Жили в наскоро вырытой около погорелой печи землянке. Дед Василий не хотел быть «лишним ртом» ни у кого из своих детей. Пришел «до Польки проститься», лег на диван и больше не вставал, от еды отворачивался совсем, только пил воду. Он умер в Москве от голода, от водянки, прямо накануне нового, 1942-го года.
Это была первая смерть близкого человека, пережитая Полькиными детьми. Вера боялась мертвого деда, огромного, распухшего; ей казалось, что он не совсем умер, в нем как будто что-то булькало или шевелилось, и пока не вынесли гроб с его телом и не увезли хоронить на Ваганьковское, она ночевала во дворе, в домике у дворничихи тети Кати, матери Володи. Сам Володя ждал со дня на день повестки из военкомата. Ему только что исполнилось 19 лет.
Днем дети работали, вечером и ночами дежурили на своей любимой крыше – сбрасывали или тушили бомбы-«зажигалки». Москву бомбили еженощно, и по нескольку раз, особенно центр. Никто почти не прятался больше в подвал, хотя и были прямые попадания в плотно сомкнутые рядом стоящие дома.
Все соседские ребята постарше воевали на фронте. Многие одногодки – ровесники были эвакуированы, обычно, вместе с родителями.
Колька сильно уставал на своей взрослой работе и плакал холодными ночами от голода. Верка терпела и от голода спасалась пайковым куревом. Свои папиросы Коля обменивал на хлеб и все равно никогда не был сыт. Он вытянулся. Стал очень красивым, почти, как сестра, только пошел больше в материнскую породу. И мать в нем просто души не чаяла.
А любимый Верой Володя ушел, дождавшись повестки, на фронт. Были короткие и горькие проводы, плакала мать Володи «как по покойнику, незнамо с чего», осуждали соседки, пришедшие в гости. Но сын сказал, что обязательно вернется и женится на Вере, и чтобы и мать, и Верочка его ждали и каждый день писали ему письма.
Он оставил названной своей невесте, сам того не ведая, ребенка.
* * *«Над нами нависла огромная, опасная туча» – голос диктора Левитана из громкоговорителя стал пугать, но и разгонять одновременно тупую, одуряющую скуку бытия.
Лишнего не болтали. За каждый пустяк сажали сразу, а рассказы про «колоски» и «пятиминутные опоздания» пострадавшие держали при себе. Тюрьма как была всю жизнь, так и в войну осталась страшным позором.
Работали просто без выходных. Многие падали и умирали на рабочих местах, зачастую, помимо болезней, просто от хронического голода. Продовольственными карточками начали спекулировать в быту и шантажировать на работе, суля «усиленный» паек «в целях увеличения производительности труда в суровых военных условиях». Тем самым на практике сокращая количество едоков.
Почти полное отсутствие одежды и обуви у большинства работавших в Москве простых людей (а «непростым» удалось эвакуироваться, наряду с «очень непростыми», которым даже лучше стало жить в войну) едва скрывали рабочие халаты и «спецовки», надеваемые прямо на голое тело, да безразмерные раздолбанные бахилы.
Холодными военными утрами под леденящие душу раскаты песни «Вставай, страна огромная!» и грохот дров в темноте Верочка вставала, зажигала «буржуйку», ставила греть чайник и утюг (утюг для тепла выставлялся потом на расколотый мраморный подоконник). Чай был из одного кипятка и морковной крошки, от него тошнило. Вообще тошнило постоянно, от голода. Тошнило на работе, там, наверняка, от типографской вонючей краски. И вот однажды утром Вера просто не смогла подняться с постели. Она спала и спала под звон будильника; мать и брат ушли уже на работу, а ей встать было просто невмоготу.
Когда девочка явилась в типографию с опозданием на 45 минут, больная, голодная, ее сразу же вызвали к начальству. Начальником был жирный сорокапятилетний здоровый боров, «белобилетник» с больным сердцем. Он заорал, затопал ногами, стал спрашивать о причинах прогула в военное время, когда вся страна как один и т. д. Верочка сказала, что она вовсе не прогуливает, а заболела и ей надо бы пойти к врачу, взять больничный… «Какой еще больничный, у нас в стране война, и товарищ Сталин…» (а может, и без товарища Сталина). Начальник вызвал из типографского медпункта очкастую тетку-фельдшерицу и велел ей при нем осмотреть Веру. Фельдшерица сказала: «А что ее осматривать, она же беременна, вся типография знает, она же все заблевала в туалете женском!»