Станислав Белковский - Зюльт
Хотя тогда все скажут, что вот, дескать, у Леньки жена еврейка, и потому… А могут вообще придумать, что Лившиц – мой родственник. А мне такие придумки зачем? Мне и Виктории Пинхасовны Гиршфельд на всю жизнь хватило.
Вот ведь, выжил.
– Меня, Леонид Ильич, попросили Вас исповедовать.
Исповедь. Я давно из юности ушел, но про исповедь помню. Бабушку исповедовали перед смертью, под Екатеринославом, в деревне. Она мне еще тогда про бричку жидовскую рассказала. Говорит, мол, если бричку такую увидишь, беги сразу в хату, иначе жиды, они схватят и кровь твою выпьют. Как вампиры какие или там вовкулаки. Она и не знала, что потом ее правнук евреем будет. Юрка, я имею в виду. Но вот когда жиды на кремлевских приемах целуются, это все ж получше, чем мутанты. Жиды не такие усатые, и больше на женщин похожи, чем жена академика. Новая жена академика! Это какая же старая-то была!
Стоп! А кто же мог попросить меня исповедовать? Вариантов три. Политбюро. Нет, отпадает. Они про это ничего не знают. Патриарх. Этот мог. Но тогда бы сам приехал. Исповедь – это ведь когда всякие тайны тебе рассказывают, а ты узнаешь. Пимен бы заместителя на такое дело не прислал. Я его все-таки знаю не один год. Отдохнул бы немного в своем Переделкине – и приперся.
Значит, жена моя, Витя. Она же говорит, что верующая. Мне нельзя, ей можно. Вот до чего мы женское равноправие довели. А нас еще и ругают.
– Ты, митрополит, скажи, исповедуют же прямо перед смертью. Вы уже меня заживо хороните. Я тут оклемываюсь, а вы мне перед смертью. А кто ответит советскому народу, что сделали с Леней Брежневым?
Нет, твердо и жестко говорить сейчас не могу. Никогда особо не мог, но нынче – особенно. Как-то.
– Исповедуют, чтобы полегчало, Леонид Ильич. Я хороший исповедник. Расскажете старую историю, и полегчает.
– Какую еще старую историю? Я историю КПСС знаю. Но она не старая, молодая еще.
Соврал. Немолодая. А историю знаю, потому что сам видел. Глазами. Вот как сейчас владыку этого несчастного – так и видел.
– Историю, как убивали Хрущева. Водкой «Зверская». С тазепамом. Вот как расскажете – так и отпустит вас.
Это что еще такое? Ты-то, пацан сорокалетний, откуда что знаешь? Жена моя тоже не знает. Это мстит кто-то из Политбюро. А кто? Может, они и меня таки, того?
Но я почему-то не стал ничего этого говорить. Закрыл глаза – устали веки.
Хотят отомстить – пусть отомстят.
– Я, владыка Никодим, никогда никакой водкой Никиту не убивал. Был такой план, но мы ж не исполнили.
– А Господь планами и интересуется. Исполнили, не исполнили – не важно. Тут намерение важно, а не исполнение.
Немилосерден твой Господь, вот что молча скажу. Как из жидовской брички вылез. Не знаю, только кто – я или Сам Господь.
И даже за само намерение Леньку осудят.
– Вас никто осуждать не будет. Скажете – и сразу полегчает.
Я разве говорил про «осудить»? Странный он какой-то, этот владыка.
– Хорошо, Никодим. Мы хотели. Это Семичастный придумал, я поддержал. Боялся, что Никита всех нас на Колыму отправит. Нажми теперь красную кнопку, будь ты так добр.
Сирена. Глухая такая, но сирена. И уже слышен бег тапочек будущего Лившица.
– Чтоб не отягощать Вас, Леонид Ильич…
– Да ты ничего не отягощаешь. Меня весь мир отягощает, а ты про себя говоришь. Присядь еще.
– Московская Патриархия просила передать Вам подарки.
Так бы сразу и сказал. А то – исповедь, исповедь.
– Я люблю подарки. Ты давай.
Никодим тут сильно заволновался. Больше, чем когда хамил со своей исповедью. Вот ведь дивно все у них устроено.
– Здесь икона святого Леонида, Леонид Ильич.
– Святого?
– Святого великомученика. Леонида.
– Это точно как я. Великомученик. А хороший экземпляр?
– Отличный, XIX века.
– Ну, хорошо. А еще что?
Зачем спросил? Будто знал.
– Вот, Леонид Ильич, – владыка смущен явно, даже мне из полусмерти видно, непонятно почему.
– Ваши стихи мы опубликовали в Журнале Московской Патриархии.
– Что?
– Вот. Это было в Лозанне, где цветут гимотропы, где сказочно дивные снятся сны.
В центре культурно кичливой Европы,
В центре, красивой, как сказка страны…
Да, помню, помню. Я в молодости намагался стихи писать. Хорошо, что не стал. Это партийной карьере бы помешало. И кто бы тогда сейчас партией руководил? Андропов? Молод слишком, неопытен. Суслов? Старый хитрец слишком, кавказец к тому ж.
А гимотропы… Какое красивое слово! У них там действительно гимотропы. А у нас разве такое привидится?
– Спасибо, владыка. Спасибо.
Я прослезился. Видать, сразу после клинической смерти начинаешь сильно слезиться.
Добрый Лившиц был уже здесь.
Никодим
С владыкой мы задружились. Сначала на даче встречались, в Заречье. Но там слухи пошли. И Пимен приревновал. Каждую неделю встречались. Никодим причащал молдавским кагором, исповедовал про здоровье. Вот ведь странная какая вещь – старый дед с молодым парнем сошелся. На ровном месте, из-за клинической смерти.
А потом Патриарх как-то на прием ко мне записался, долго нудел чего-то, намекал, и непонятно даже толком, на что. И мы с владыкой решили. Встречаться будем в Завидове. И раз в две недели. Чтобы оставили в покое.
И вот однажды, в сентябре 78-го, он мне говорит.
– Леонид Ильич, – говорит, – а я ведь знаю, что Вам нужно.
И как-то хитро на меня посмотрел. Вот не знал, что попы хитрить так умеют. Да и он прежде не очень-то хитрил.
– Что же?
– То, что Вы заслужили.
– Это всем надо. Ты не хитри, владыка, устал я.
А ведь было это не в Завидове, а на даче как раз, в Заречье. А почему тогда там повидались? Потому что я простудился и в Завидово не поехал, вот почему. Хотя погода еще ничего была, бабье лето. Ноябрь по-вашингтонски.
Там же у меня на даче бланки были Генерального секретаря, штампы, ручки, перья, карандаши. Но не сталинские, как у Михалкова, а простые. Зато хорошие, чешские. Твердо-мягкие.
– Вам нужна Нобелевская премия мира.
Это он сказал, и меня аж передернуло. Про это я ведь даже не исповедовался. Хотел как-то, но потом решил: про здоровье – так про здоровье.
– С чего ты так решил?
– Ну, вы же миротворец. Хельсинкские соглашения сделали. Людей из тюрем повыпускали.
Людей-то больше Никита выпускал, но сейчас об этом не будем. Чтой-то он в такой подхалимаж впадает? Раньше так не было. Или я болел, не замечал чего.
– За Хельсинские соглашения мне не дали ничего. Проехали уже. Тогда дали академику Сахарову. За брошюру какую-то. Книжонку никчемную. Уж никто и не помнит, о чем она, а Сахаров все представляется лауреатом премии.
– Ну не дали не из-за Сахарова. Просто Громыко с Сусловым профукали.
Ишь, как ты про членов Политбюро повадился языком чесать. Они все ж таки мои старые соратники, товарищи по борьбе. Никодим продолжал.
– Они должны были с января еще, семьдесят пятого, в Осло сидеть и почву готовить. Потому что выдвигают на премию зимой. Это присуждают осенью, а выдвигают – заранее зимой.
– Почему в Осло?
Я был в Норвегии. С официальным визитом. Один раз. Зато целых трое суток. И мы со здоровым королем, в короне и мантии, навернули тамошних лососей будь здоров. Тех, на которые латыши Августа Эдуардыча, будь он неладен, свои ярлыки клеят. И потом еще король пригласил в сухопутный парк развлечений. И мы поехали.
А там ведь еще Вилли Брандт. Но это я потом расскажу.
– По Нобелевской премии решают в Осло. Норвежский парламент.
– Не в Стокгольме?
В Стокгольме-то я раза четыре был. Там король у них новый какой-то, молодой, шебутной. Говорят, спал с негритянской певицей, большой скандал случился. Но я короля мало видел, все больше премьер-министров. У короля в Стокгольме власти ведь нет никакой. Только негритянских девиц трахать, прости Господи. Вот какая странная жизнь. У Генерального секретаря – вся власть, у короля – никакой.
– В Стокгольме все премии, кроме мира. А мира – в Осло.
– Ну и? Ты что, знаешь чего? Может, мне решили дать, чтобы извиниться? За Хельсинки?