Линор Горалик - Короче: очень короткая проза
Сосед как раз стоял спиной – склонился над собственной сумкой, порылся в ней и плюхнул на столик старый коричневый спортивный костюм. За этим костюмом последовал другой, сине-черный, с еще не срезанным ценником, и теплые серые носки. Стыдливые комочки синих трусов были на минуту рассыпаны по полке и тут же спрятаны обратно (он подавил желание оттянуть пояс собственных брюк и посмотреть вниз, он и так отлично помнил, что там надето). Остальное заслоняла спина соседа. Он вытянул шею, как мог, увидел аккуратно сложенное зеленое полотенце, торчащее из бокового кармана сумки, и свежекупленный том «Марсианских хроник» в бумажной обложке (пока они пытались говорить о чем-нибудь веселом на перроне, Наташа колупала ценник – и отколупала, и теперь липкий прямоугольник на обложке обязательно превратится в отвратительное грязное пятно).
Говорит:
Тогда он вышел из купе в коридор и, дрожа в такт тронувшемуся с места поезду, тщательно ощупал себя – руки, лицо, грудь. Но нет, он был еще жив.
* * *– …в общем, полгода, ты можешь представить себе? Уже, честно говоря, поставили крест. Ну, по крайней мере, я по Светке видела, что она поставила крест. А мать и так его в гроб всю жизнь сводила, ей, кажется, вообще было все равно. И тут, значит, едут они на дачу, мать решила дачу подготовить, чтобы продавать, потому что, говорит, не могу я, Света, там быть с тех пор, как он пропал. И вот Светка мне говорит: «Я лежу наверху, сплю и вдруг слышу, как внизу мать орет, просто истошно орет, я такая: “А? Что?” – и несусь вниз – и тут я вижу отца, ты представляешь?» Она говорит: «Таня, я тебе говорю: вот как будто увидела покойника. Еще секунду, и я бы с ума сошла. Он такой жуткий, стоит, волосы до плеч, весь какой-то черный, одни глаза, Таня, я чуть не съехала, ноги дрожат…» Ты представляешь себе? Они же уже буквально похоронили его. Так оказалось что? Он лунатик был. Он все лето по ночам ходил и копал себе нору, а по первым заморозкам, как они собрались с дачи уезжать, он туда пришел и там всю зиму спал. И вот в апреле проснулся. Нет, ну ты себе представляешь? Дополз до дачи, ничего не помнит, ни-че-го. Ну это же надо было так достать человека, а?
* * *– …мать спальню разделила пополам и устроила музей в половине спальни. Причем натурально разделила: она так поставила стену, что из нее как бы выходило пол-двуспальной кровати, и по кровати надо было перекатиться и лечь на его место, чтобы увидеть вторую половину комнаты. А она там все оставила, как, собственно, в то утро, когда он пошел на работу. Носки там, какая-то рубашка мятая, стакан на тумбочке. Она доливает в него пиво – уже тридцать один год, мы понимаем, да? – потому что пиво высыхает, чтобы было, как в тот день. А больше ничего. Просто рассеченная комната с застывшим временем. И на стене, которая, собственно, наружу, да? – его фотография с надписью «missed» – его искали что-то трое суток под развалинами, он на верхних этажах работал, а то бы больше искали. Я один раз там была, продержалась две минуты, пиздец. И то, когда ее дома не было, чтобы она не смотрела. А про это писали в какой-то газете, что-то такое, и в некоторых туристских каталогах есть их дом, она пускает туда в какой-то день недели несколько часов.
* * *– …знаешь, как понял, что весна пришла? Я череп нашел в огороде. Сразу поискал дырку. Не, никакой дырки нет. Просто сдох мудак какой-то в огороде.
* * *– …аж трясет. И весь день, понимаешь, ношусь, как больной, и прямо меня выворачивает. И я решаю, что домой не пойду, потому что заебала все-таки. Нет, ну шесть лет, я живу с женщиной этой шесть лет, и она из-за ебаного порошка стирального такие устраивает мне закидоны? Я тебе говорю, больная на всю голову, ничего, кроме своей уборки, не видит. Охренела. И орет мне: меня заебало, я не хочу тебя видеть, вали отсюда на хуй, ты только о себе думаешь, чтоб ты сдох! Я говорю: ты себя послушай вообще, какими ты словами говоришь, у тебя дочка растет, а ты что несешь, а? Так она в меня кинула этим самым свитером! И я в пятницу после этого порошка – что тебе сказать? – ну все, решил, что все. Ты говоришь вали – все, свалил! И так весь день, знаешь, хожу и думаю: так, переночую у матери, вещи самые нужные завтра заберу, пока она на работе, деньги у нее сейчас есть, еще оставлю на столе пару сотен, чтобы совесть, знаешь, – и все, и пошла она… С Наташкой сам поговорю… И тут мы, значит, уже идем обедать, а я мобильник забыл, говорю: ребята, я догоню сейчас, забегаю к себе – телефон. И я беру трубку, думаю – кто б ты ни был, иди ты на хер, – и вдруг слышу – ну, рев. Натурально, ревет, как белуга, рыдает и носом хлюпает. У меня сердце в пятки, я сразу подумал – что-то с Наташкой. Я говорю: «Лена, что с ней, что с ней? Лена, скажи мне, что с ней?» А она: «Ууууу… С кееееем?» У меня сразу отлегло. Я вообще не могу, когда она плачет, мне сердце вынимает, я все забываю, ни зла, ничего, только это самое… Я говорю: «Белочка, белочка, ну скажи мне, что такое?» А она ревет. И говорит: «Я в газееете…» «Что, – говорю, – детка, что в газете?» Думаю – может, родственники, может, что. А она «Ууууу… В газете… Что все мужчины… Ыыыы… Что через двадцать тысяч лет… Ну, не двадцать… Что вы все выыыымрете… Хромосома… Ууууу…» Леночка, говорю, что ты такое говоришь? А она: «Хромосома разрушается… ааааа… Сто тысяч лет – и вас не бууудет… Будем только мыыыыыы…» Я говорю: Ленка, ну и что с того? А она говорит: Леша, Лешечка, не вымирай, пожалуйста! Приезжай домой, прямо сейчас, ну пожалуйста! Так я опять порошок не купил. Ну ненормальная, а?
* * *– …в общем, пятнадцать лет. То есть она еще ходила в high school. А у них как раз начали преподавать старшим классам Safe Sex and Sexual Health, когда она на седьмом месяце была. И всем – и девочкам, и мальчикам, – надо было носить с собой куклу круглые сутки, чтобы понять, что такое ответственность за ребенка. Вот она и носила – в одной руке живот свой, в другой куклу.
* * *– …без детей впервые, кажется, за последние месяцев шесть. Я Дане бедному весь ужин рассказывала, как я теперь реструктурирую весь юридический отдел, он, бедный, небось и половины не понял, но меня прямо распирало. Но главное, понимаешь, я теперь, как партнер, держу в руках двадцать процентов, это еще нам примерно сорок две тысячи годовых, то есть совершенно, ну, совершенно другая жизнь. А потом мы едем в машине, я сонная такая, пьяная, и мне Даня все время талдычит, что надо Еву перевести немедленно из «этого их либерального притона» – это он так называет Сефенстон – в Корнуэлл Спринг, а я сижу и думаю, что Ева будет ругаться, как извозчик, но у меня нет сил ему объяснять… И я его слушаю, слушаю, он что-то про мортгейдж говорит, что что-то такое надо… А я сижу и думаю: ну это уже значит, что я взрослая, что ли? Это я уже взрослая или как?
* * *– …они говорят ей, уже в самолете: «Жаклин, может быть, вы хотите переодеться?» А она вся в его крови, колготки в крови и белые перчатки в крови. И она говорит: «Что? Нет! Я хочу, чтобы весь мир видел, что сделали эти подонки!» Ну дальше такой себе фильм, по мне так длинный немножко, но зато я потом три дня, знаешь, про что думала? Что я бы эти перчатки никогда не сняла. Не смогла бы. Если бы такая любовь, как у нее была, я всю жизнь бы ходила в этих перчатках. Ну, то есть, наверное, я бы сошла с ума сначала и была бы сумасшедшая старуха в перчатках с кровью президента Кеннеди. И называла бы их «Джон». Обе. Ну, или одну «Джон», а вторую «Роберт». Но я бы с ума сошла раньше и про Роберта уже не знала бы. Я фигню какую-то говорю, извини меня. Но она, правда, вся в крови была, даже колготки, и такая… Такое у нее было в лице… Великая женщина. А Мишу даже не били никогда, понимаешь? Даже хулиганы на улице.
* * *– …и по два часа пытается со мной разговаривать. А у меня нет сил на него, ну нет. А он просто тянет разговор, ну, понятно. И так каждый вечер, каждый вечер он звонит, а мне ну не о чем с ним говорить, а ему ну прямо необходимо, понимаешь? И я как-то понимаю, да, но сил же нет… И вот он вчера звонит и говорит: «Ну ты как?» А я такая никакая, спать хочу, и говорю ему: «Болею, хочу пойти лечь». А он спрашивает: «Что у тебя болит?» Я говорю просто так: «Да все». И тут он говорит: «Ну хочешь, я подую везде?» И тут меня как повело…
* * *– …с кем-нибудь разговаривать, я же человек, я же тоже так не могу! А с кем я могу разговаривать? С папой – он плакать начинает, ну, то есть, нет, вообще – что с папой? С папой нечего. А с кем? Алик приходит в десять часов с работы и бухается прямо в ботинках на диван, я ему один раз что-то такое, так он говорит: дай мне умереть спокойно, как будто я, понимаешь, его… его… не знаю, что. А я человек, ты понимаешь, ну мне надо же разговаривать с кем-то! Так я выходила на Лубянке на Пушечную туда, а там «Детский мир», и тут я думаю – да пошли вы все на фиг! Пошла и там, знаешь, на первом этаже, где карусель такая стоит, купила себе зайца плюшевого. Ты знаешь, такого с длинными ногами, как потертого? Такого, знаешь, да? Шестьсот рублей, ты прикинь, но я в конце концов могу же? Я себе джинсы последний раз купила девять месяцев назад, ну могу я шестьсот рублей потратить? Короче, я его засунула в пакет и пронесла к себе, и, знаешь, Алик ляжет, а я запрусь в ванной, сажаю его на доску и ну все ему рассказываю, понимаешь, всю душу, вот пока ни капельки не останется… Так в первый вечер до шести утра. Уже я и ревела, и таблетки пила, и что только не делала… И так ну не было вечера, чтобы я минуточку хоть не нашла. А прятала там в шкафу в пакет, ну, знаешь, где трубы, у нас пакет висит, в нем лежит клизма, так туда же никто не заглядывает, и я его там держала. А вчера у папы снова было это самое, так я его отпоила, уложила и пошла, значит, к зайцу, и как начала ему рассказывать – ну не могу остановиться, говорю-говорю, говорю-говорю, и так, знаешь, тряхнула его и говорю: «Ну что ты молчишь?» И тут он на меня смотрит и говорит: «Послушай, ты когда-нибудь думала поинтересоваться вообще, как у меня дела?»