Станислав Курашев - 14 дней в поезде, который совершенно никуда не идет
Обзор книги Станислав Курашев - 14 дней в поезде, который совершенно никуда не идет
Станислав Курашев
14 дней в поезде, который совершенно никуда не идет
11.08.2009 (вторник, день)
Итак, уже третий день, как я в этом грустном заведении. Привез меня сюда Филидор, и положили меня, как это ни грустно, в ту самую палату номер один, о которой я отзывался в предыдущем произведении исключительно в багровых тонах.
И вот там поселился и я.
Все, в принципе, оказалось так, как я и предполагал.
Привязывают к кровати, дверь закрыта, кормят как зверей, внося в комнату поднос.
Первый день я пролежал в обычной тоске, народ в палате (так и хочется написать – «камере») был что-то очень громок, и только те, кто был в тусклой алкогольной коме, – тускло молчали.
Поводом для насмешек был тихий человечек (своеобразный тип Акакия Акакиевича – алкоголика) со странной фамилией – Сидоров.
Мои добрые товарищи по палате придумали ему дружеское прозвище – Царь зверей.
Он какой-то деревенский, в смысле – колхозный, но настоящее его призвание иное – санитар-любитель.
Когда я в первый раз после капельницы открыл глаза, то сразу увидел перед собой расплывчато-доброе лицо Сидорова.
– Может, пить хочешь? – с тайной надеждой спросил он.
– Да нет, спасибо, – пересохшими губами ответил я.
Потом он с живейшим интересом наблюдал за движением жидкости в капельнице, и когда осталось капель восемьдесят семь и нужно было привешивать иной пластиковый пакет с очередной гадостью, он бросился к двери и с тревогой в голосе стал звать медсестру.
12.08.2009 (среда, утро)
Прервался вчера, потому что писать в таких условиях невозможно.
Пишу я это уже в палате номер два, куда меня (слава кому-то там из пантеона) перевели в понедельник вечером.
Там писать было невозможно из-за практических причин: там не дают ни ручек, ни карандашей (очевидно, чтобы пациенты случайно не поранили друг друга), ни телефонов, ни часов и так далее, там у нас отбирают все, даже одежду, выдавая взамен кальсоны, тоненькую белую рубашку из какого-то простынного (кто-нибудь вроде Казановы написал бы, просто из одного упрямства – «льняного») материала с грустным треугольным вырезом на груди, и – по желанию, если вдруг человеку станет холодно – шерстяную рубашку с символическими квадратами разных цветов.
Во второй же палате – три наркомана, один старый зэк и так далее.
Шум стоит жуткий, часов до пяти утра.
Но, как любил говорить Ахимас Вельде – как там это будет по-немецки – итак, все по порядку.
Когда привозят какого-нибудь новенького, Сидоров в любое время дня и ночи, спит он или нет, встает рядом с кроватью новенького и тщательно следит, чтобы ему несильно привязывали руки, приносит ему попить (у нас на всех одна двухлитровая бутылка воды, которую мы наполняем, когда нас ведут в туалет, туалет только днем, ночью же в нашей палате рядом с дверью ставят ведро для отправления естественных нужд) или же просит сестру принести утку, что помогает, к сожалению, не всегда.
Это все я пишу для разминки, просто чтобы ожили рефлексы и рука снова начала писать.
Это чисто физическое упражнение.
Получается пока плохо.
Сижу сейчас во дворе храма Святого Пантелеймона на детских качелях и пишу, держа тетрадь на коленях.
Это довольно неудобно.
Храм очень похорошел за последние полтора года.
Немного, правда, раздражают иномарки, стоящие во дворе, они могут принадлежать только священнослужителям, так как миряне оставляют машины за закрытыми воротами.
Разбили еще несколько клумб, увеличилось число скамеек во дворе.
Есть даже небольшой фонтан.
Перед входом в храм, обрамляя ступени, равносторонним треугольником, лишенном нижней стороны и с вершиной в виде двери, ведущей в храм, высажены – по английской моде – цветы в больших кадках.
Сейчас время утренней службы (я решил каждый день ходить к утренней и вечерней службам), наконец-то после бесконечного «святый боже, святый крепкий» ударили колокола и стало повеселее.
Качели все еще покрыты росой.
Ну что ж, типа, Бог терпел и нам велел.
Грустно, что во дворе церкви нельзя курить.
Это довольно-таки неудобно.
Но я, типа, пытаюсь вырабатывать в себе позитивное мышление (правда, я не знаю, что это такое, но все равно пытаюсь его вырабатывать – типа, прощать страждущих, не гневаться на подающих и тому подобное).
Ладно, пойду-ка я все-таки за ворота покурить, а там уже скоро и на процедуры.И только последний больной окончательно сломал Сидорова.
Это был молодой зэк в жутком состоянии.
Его привезли ночью, и Сидоров, несмотря на сон, все-таки проснулся и, отчаянно зевая, встал над его кроватью.
– Ну и зачем ты тут встал, пидор? – спросил его зэк (который позже стал нашим общим другом, условия в палате настолько плохие, что общий ужас поневоле сближает пациентов).
– Да вот буду следить за тобой, за капельницей, – богоугодным голосом ответил Сидоров.
– Я тебя убью, сука, – внятно сказал зэк по фамилии Абрамов, – когда мне развяжут руки, – я тебя убью, дальше пошел сплошной мат пополам с истерическим смехом.
Общий смысл слов Абрамова был простым и даже понятным: «Развяжите мне руки, чтобы я смог убить эту тварь прямо сейчас».
В принципе, какой-то определенный разумный смысл в его словах был.
Сидоров очень обиделся и пошел спать.
Спасло его только то, что утром его перевели в другую палату, причем не на первый, а сразу на второй этаж. Утром Абрамов, как это всегда и происходит, был тих и печален. Как сюда попал, он вспомнить так и не смог.Прочитал тут в газете, как будет по-бурятски «горький пьяница» – красивое выражение из четырех слов.
Специально вырвал из газеты этот кусочек, да он потом куда-то делся.
Такие дела.Люди в палате малоинтересные, но с разносторонними методами – например, один татарин (по виду типичный Абдул из «Смерти Ахиллеса»), бредил целый день, капельницу ему поставить не смогли, даже привязав руки к кровати, он дотянулся и зубами перекусил капельницу, и тогда его связали совсем уж жестко и наконец-то воткнули иглу в вену.
Что поразительно, во время обеда и непрекращающегося бреда он вдруг проснулся и тоже потребовал обед.
Ему освободили руки и поставили обед на тумбочку, и он прекрасно все съел и снова уснул.
Рассказывал он (как и многие) про внеземные формы жизни.
Инопланетяне заставили его выбрить голову, чтобы удобнее было прикрепить датчики и овладеть его сознанием, но он каким-то образом сумел избежать этой страшной судьбы, однако его ждало еще одно испытание – он должен был бежать вдоль столбов линий электропередач, провода периодически срывались, но всякий раз ему чудом удавалось избежать смерти, фатального прикосновения в миллион вольт.
Что было дальше, он точно не помнил, но то, что он остался жив, во-первых, доказывало, что он сумел избежать и датчиков и линий электропередач, а во-вторых, все-таки в какой-то степени подтверждало его историю.
Лично я поверил ему сразу – он просто не смог бы придумать такого выражения, как «датчики мозговой активности».
У другого, который все время спал и с которым я ни разу не поговорил, тоже были проблемы с инопланетянами, причем конкретно с тремя особями.
Что там было точно, я не помню, его привезли в три часа ночи, когда я наконец-то уснул, и я его ненавидел всей душой. Потом, уже после капельницы, эта тварь нагадила на кровать, пришлось звать дежурную сестру, менять простыни, вытирать пол и так далее.
В процессе этого его снова разбудили, и добрая нянечка снова спросила его о зловещих инопланетянах.
Он достаточно ясным голосом ответил, что никаких инопланетян не существует, и что нашей доброй и ласковой планете Земля в этом смысле ничего не угрожает (по крайней мере, в ближайшее время), и что ему просто нужно успеть на корабль, и что этот корабль уходит с минуты на минуту и может уйти без него, и тогда он не сможет попасть туда, где всего этого нет, и прежде всего – нас.
Ему поставили вторую капельницу, и он уснул навсегда. Во всяком случае, когда меня перевели в палату номер два, он все еще спал.
Я нечто вроде средневекового художника на окраине Нижнего Тагила, рисующего на солнечной улице 3-го Интернационала солнечное затмение.
Я точно так же выделяюсь на этих детских качелях напротив входа в церковь – фигурка в джинсовой коричневой куртке со склоненной головой к тетрадке, что-то лихорадочно записывающая.
Только изредка я переменяю колено, когда затекает нога, иногда достаю из внутреннего кармана куртки морковь, которую мне сегодня принесла добрая Аля, и откусываю от нее.
Прохожие смотрят на меня с тревогой и удивлением.
Доброта к пьяным куда сильнее, нежели неприятие непонятного.В первой палате я почти не спал.
Чуть ли не каждую ночь привозили новых, а это бодяга часа на полтора: в палате горит свет, добрые соседи по палате прекрасно спят, новенький кричит или стонет, и, зевая, пользуясь случаем, раз дверь открыта, выходишь в туалет – курить.