Александр Грин - Том 2. Рассказы 1910–1914
— Да. Я очень долго обдумывал это. Я был уверен, что он, выходя от моей жены в увидев меня с револьвером, сделает шаг назад, раскрыв рот. Затем он должен был закрыться рукой снизу вверх. В следующий момент я выстрелю ниже его локтя два раза, зная, что скажу: «а-га!», и он попятится, затем упадет сам, нарочно притворяясь убитым, чтобы избегнуть новых выстрелов, но, падая, умрет через пять секунд. Все произошло именно так; некоторое актерство в его падении я заметил потому, что он закрыл левой рукой глаза и упал, повернувшись ко мне спиной вверх. Я прострелил ему сердце. Он не мог умереть стоя и падать, делая такой ненужный жест, как закрытие глаз. Следовательно, он был жив, падая; и знал, что делает.
— О чем думали вы эти дни?
— О шее и топоре.
— А сегодня? — записывая, сказал Коломб. — Сегодня вы думали, мой друг, конечно, о количестве времени, остающемся вам, не так ли?
— Нет. О топоре и шее.
— А сейчас?
— О топоре и шее.
— Можете ли вы говорить со мной о моменте оглашения приговора?
— Нет, — злорадно сказал Эбергайль, — я, к счастью, не могу более думать и разговаривать ни о чем, кроме шеи и топора.
IIНа рассвете спавший Эбергайль вскочил, дико крича, умоляя о пощаде, угрожая и плача. Его разбудил долгий звон ключа. Он тотчас, пока еще не открылась дверь, выхватил из окрашенного сном сознания самое дорогое, что у него было теперь: точное переживание удара по шее — и замер, окаменев. Вошел начальник тюрьмы, без солдат, и тотчас же притворил дверь.
— Успокойтесь, — сказал он. — Вы должны знать это, иначе бывали случаи смерти от разрыва сердца на эшафоте. Я изменяю долгу, но, жалея вас, пришел предостеречь от ненужных волнений. Вы казнены не будете, Эбергайль.
— Я или Эбергайль? — спросил тот, хитро прищуриваясь.
— Вы, Эбергайль.
— Я, Эбергайль. Очень хорошо. Дайте пить.
Он поднес кружку к губам и расхохотался в воду, так что расплескал все.
— Церемония экзекуции, — сказал начальник тюрьмы, — будет выполнена вся, но топор не опустится.
— Не?!. — спросил Эбергайль.
— Нет.
— Опустится или не опустится?
— Не опустится.
Он хотел прибавить еще несколько слов о необходимости предсмертной «игры», но Эбергайль вдруг упал на колени и поцеловал его сапог, и поцелуй этот был тяжел от счастья, как удар молотом.
Начальник тюрьмы вышел, крепко обтер глаза кистью руки и невольно посмотрел на сапог. Лак блестел ярче, чем обыкновенно. Начальник прикоснулся к нему, и пальцы его стали красными — от крови губ Эбергайля, губ, не пожалевших себя.
Эбергайль кружился по камере, как пьяный, тыкаясь в стены. Он был полон мгновением, хотел думать о нем, но не мог, потому что внезапная слепота мысли — результат потрясения — сделала его счастливым животным. Бешеный восторг, подобно разливу, расправлял в его душе свой безбрежный круг, и Эбергайль тонул в нем. Наконец он ослабел той тихой радостной слабостью, какая известна детям, долго игравшим на воздухе, — до огней в доме и сумеречных звезд неба. И мысль вернулась к нему.
— Да! Ах! — сказал Эбергайль. — Славная, милая каторга! Я буду на каторге, буду жить! Как хорошо работать до изнурения! Хорошо также волочить ядро, чувствовать себя, свою ногу, живую! Замечательное ядро. Рай, а не каторга!
Снова загремел ключ, и Эбергайль встал с сияющими глазами. Он знал, что лезвие не опустится. С чувством внутреннего торжества притворился он, как мог, потрясенным, но покорным судьбе, исповедался, выслушал напутствие священника и сел в телегу. Шествие, сверкая обнаженными саблями, тронулось среди густой, азартной толпы к месту казни. Эбергайль слышал, как кричали: «Убийца!» и радостно повторял: «Убийца». Он ласково подмигнул кричавшим ругательства и погрузился в созерцание высоко поднятого, но не опущенного топора.
IIIВзойдя на помост со связанными за спиной руками, Эбергайль важно и снисходительно осмотрел сцену тяжелой игры. Плаха в виде невысокого столба, окованного железными обручами, выглядела совсем не безобидно, и это, хотя не смутило Эбергайля, но поразило его совпадением с его собственным, точным представлением о ней, — в вопросе о шее и топоре. Возле плахи, на небольшой скамье, в раскрытом красном футляре блестел топор, и Эбергайль сразу узнал его. Это был тот самый топор полумесяцем, с круглой дубовой ручкой, который вчера утром невидимо рассек ему шею.
Эбергайль невольно снова соединил в уме три вещи: поверхность плахи, свою шею и острие, входящее в дерево сквозь шею; он убедился благодаря этому, что точное знание сложного в своем ужасе истязания осталось при нем. Тотчас же, с присущей ему живостью и неописуемой силой воображения создал он новое знание — знание отсутствия удара, и стал слушать чтение приговора, внимательно рассматривая палача в сюртуке, черных перчатках, цилиндре и черном галстуке.
Лицо палача, заурядное своей грубостью, ничем не выделившей бы его в простонародной толпе, влекло к себе взгляд Эбергайля; в лице этом, благодаря власти безнаказанно, при огромном стечении народа, днем, отрубить человеческую голову, была змеиная сила очарования.
За пустым пространством вкруг эшафота смотрела на Эбергайля тихо дышащая толпа.
Палач подошел к Эбергайлю, взял его за плечи, пригнул к плахе и громко сказал:
— Господин Эбергайль, положите вашу голову вот сюда, лицом вниз, сами же станьте на колени и не шевелитесь, потому что иначе я могу нанести неправильный, плоский удар.
Эбергайль стал так, как сказал палач, и, свесив подбородок за край плахи, невольно улыбнулся. Внизу, под его глазами, был шероховатый, свежий настил с небольшой щелью меж досок. Он слышал запах дерева и зелени.
Голос сзади сказал:
— Палач, совершайте казнь.
Не видя, Эбергайль знал уже, что в следующее мгновение топор поднят. Он ждал, когда ему прикажут встать. Но все молчали, и он продолжал стоять в своей неудобной позе минуту, другую, третью, ясно чувствуя течение времени. Молчание и неподвижность вокруг продолжались.
«Тогда ударит, — мертвея, подумал Эбергайль. — Меня обманули».
Страшная тоска остановила его хлопающее по ребрам сердце, и точное знание удара неудержимо озарило его. Он судорожно глотнул воздух, чувствуя, как, после пробежавшего по всему телу огненного вихря, шея его стремительно вытянулась и голова свесилась до помоста; затем умер.
Человек в перчатках, приподняв топор, услышал:
— Остановитесь, палач. Казнь отменяется.
Палач опустил топор к ногам. Через мгновение после этого голова Эбергайля, продолжавшего неподвижно стоять у плахи, отделилась от туловища и громко стукнула о помост под хлынувшей на нее из обрубка шеи, фыркающей, как насос, кровью.
* * *— Палач ударил, — сказал Консейль.
Коломб внимательно пробежал еще раз газетную заметку о странной казни и взял фельетониста за пуговицу жилета.
— Палач не ударил. — Он поднял руку вверх, изображая движение топора. — Топор остановился в воздухе вот так, и, после известных слов прокурора, описал дугу мимо головы преступника к ногам палача. Это продолжалось секунду.
— В таком случае…
— Голова упала сама.
— Оставьте мою пуговицу, — сердито сказал Консейль. — Теперь, действительно, будут спорить, сама или не сама упала голова Эбергайля. Но если вы оторвете пуговицу, я не стану утверждать, что она свалилась самостоятельно.
— Если бы пуговица думала об этом так упорно, как голова Эбергайля…
— Да, но вы академик.
— Оставим это, — сказал Коломб. — Очевидность часто говорит то, что хотят от нее слышать. Эбергайль — великий стигматик.
— Прекрасно! — проговорил, выходя из кофейни, через некоторое время, Консейль. — Я осрамлю вас завтра, Коломб, в газете, как восхитительного ученого! А, впрочем, — прибавил он, — не все ли равно — сама упала голова или ее отсекли? И что хуже — рубить или заставить человека самому себе оторвать голову? Во всяком случае, палач сел между двух стульев, и ему придется хорошо подумать об этом.
Эпизод при взятии форта «Циклоп»*
— Завтра приступ! — сказал, входя в палатку, человек с измученным и счастливым лицом — капитан Егер. Он поклонился и рассмеялся. — Поздравляю, господа, всех; завтра у нас праздник!
Несколько офицеров, игравших в карты, отнеслись к новости каждый по-своему.
— Жму вашу руку, Егер, — вскричал, вспыхивая воинственным жаром, проворный Крисс.
— По-моему — рано; осада еще не выдержана, — ровно повышая голос, заявил Гельвий.
— Значит, я буду завтра убит, — сказал Геслер и встал.
— Почему — завтра? — спросил Егер. — Не верьте предчувствиям. Сядьте! Я тоже поставлю несколько золотых. Я думаю, господа, что перед опасностью каждый хоронит себя мысленно.