Борис Фальков - Тарантелла
Все просветы заполнены одними отрицаниями, само заполнение становится изыманием, и сам просвет изъяном. Например, сопровождая новые приёмы не словами, слова отринуты, а неразделёнными на слова первозвуками - не язык, он тоже изъят, само чрево повествователя издаёт их, напрягая свои ткани тем же, чем напряжены купола храмов и неба: заключённой не в болтающемся между ними, болтающем о них языке - в них самих мощью. Так, и небесного чрева мышцы взбухают от избытка мощи длящейся под его куполом схватки, адекватно передавая другим частям неба и всем на земле эту мощь. И это сложная задача: передать вращением на 360 градусов, умноженным на его непрерывность, корчи родовых схваток, судороги освобождающейся из-под спуда двусмысленной исторической ночи лярвы. Чем примитивней эти движения, тем сложней искусство наполнения их содержанием, этим живым дыханием любого приёма. Воплотившись, чтобы тут же отринуть, опровергнуть себя, он должен задышать своей безыскусностью, подобно тому, как и сама лярва, наконец, разрывает пелены навязанной ей серенькой ночи и, освободившись, сразу начинает искусно дышать.
Изголодавшись по свободному дыханию, 20 тысяч кубических метров воздуха пожирает она не в сутки - в тот же один миг. Кипящие воздух и кровь смешиваются в её альвеолах, мембрана теперь свободно допускает их друг к другу. Мерцательный эпителий разражается радужным северным сиянием, сопровождаемым трубным пением сирен. Их ракоходный мотив адекватно повествует о возвращении рая, протягивается и длится обратно: к четвёртой неделе утробной жизни сотворённого там тела.
Вся усложнённая развитием творения конструкция тела снова упрощается, освобождается от излишне сложной оснастки. Лёгкие первыми преображаются обратно в первичную кишку. Тело может переваривать себя, снова жить самим собой, в пище извне нужды нет: кислые желудочный и кишечный, горькие соки поджелудочной железы, желчь - всё предназначено себе. Не чужой, свой прах пожирает оно, и это его собственные белки и аминокислоты распадаются на первичные элементы: углерод, азот, кислород, водород, дымящуюся серу и расплавленное железо, северное сияние фосфора и золото йода. В чужом прахе нужды нет.
Вслед за лёгкими - более тяжёлые элементы тела, обладающие повышенной инерцией развития, её трудней преодолеть. Но вот, и упрямые они приостанавливаются и дают обратный ход: из слуховой трубы, из-под нижнечелюстной и подъязычной костей выпирают жаберные дуги. За ними выворачиваются карманы, проваливаются жаберные щели, прорывается перепонка между ними и выявляются сами жабры. Орган теперь вполне соответствует окружающей среде, наилегчайший дух может им легко дышать, не затрачивая на дыхание никаких усилий. Сэкономленные усилия пойдут на то, чтобы вернуть первоначальный облик кишечнику, преобразить его в прямую трубу, сначала с ротовым и анальным отверстиями на концах, а потом и совсем слепую, запаянную наглухо с обоих концов. Эта предосторожность не лишня, не душе человеческой храниться в этой ампуле, а моей, не дохлой моли в вонючей личинке, а заложенному в содержимом моих яичек роскошному мотыльку с немигающими глазками на крылышках, никогда больше не разовьющимися в робко мигающие человечьи глаза. Дочь человеческая, ты убогая моль тьмы затхлого дома, усыпанная пыльцой праха земного! А мой детёныш - сиятельная бабочка открытой всем ночи, с тысячами широко распахнутых на её крыльях немигающих глаз.
Вылет бабочки заранее соотмерен со взрывами каштановых почек, выпускающих листья, созвучен тройным ударам каштановых плодов, скачущих по тротуарам райских садов. Волнообразные, пенные валы тройных импульсов распространяют раздражения в нервной системе всего творения, потрясают, как песок, его тело, рисуют на песке новые узоры, смываемые новым состоянием тела в тот же миг. Сочетательная функция, слияние неслиянного, работает как мощный коленвал, преображающий движение качения во вращение, возвращение к себе самому, маятник - в стремительно обращающийся вокруг себя пропеллер. Она непрерывно вырабатывает преображение внешнего раздражения во внутреннюю реакцию на него, превращает внешнее во внутреннее и наоборот. Выявленные вовне нейроны реагируют мгновенно, взрывоподобно взбухают, все они: грушевидные, овальные, многоугольные - становятся шарами, многократно раздуваясь в талии. Вместо 150 микронов в поперечнике, они становятся не меньше 500. Миэлиновая оболочка и нервные волокна окрашиваются малиновым пигментом, входящие в мозг их пучки и корешки разрастаются подобно корням дерева жизни. Корни дерева пронизывают и вспахивают кормящую его почву, первичный серозём, и почва вспучивается. Крона дерева распирает черепные кости, и швы черепа трещат. Дерево жизни находит своим корням место там же, где посеяна жизнь, и это правильный выбор: это его, семени, место. Теперь оно на своём месте и может быть самим собой, может быть.
- Так она себе же разобьёт голову, - меланхолически замечает padre, - это вполне может быть.
- Поддержите её, - приказывает Дон Анжело. - Только не сломайте шею.
- Нет, - не соглашается приезжий, - наоборот, придавите к полу. Только подложите что-нибудь под затылок. Можно и ладони.
- Понимаю, это и есть ваша поддержка, - признаёт Адамо, - это так по-человечески.
Моего согласия не спрашивают, но в нём и нужды нет. Начто оно, если это и так вполне согласованный с моими, вполне уместный приём. Задержанное движение подхлёстывает тело, заставляет его активней вырываться из захвата и, значит, энергичней выполнять все другие помогающие вращению приёмы. Как и всегда, лучше других помогают мешающие ему. Кроме того, дополнительно приложенное давление помогает взламывать покрывающую меня кору, просекает в ней каналы, пролагает в ней овраги. Вздуваются и лопаются в их недрах лимфатические мешки, по склонам ущелий растекается лимфа. Тканевая жидкость уже не вмещается в них, брызжет наружу, выдавленная как из губки распирающим ткани высоким гневом преображения. Высосанная из губки поцелуем взасос всепроникающего, повсюду летающего хобота. Пол покрывается лужами там, куда особенно тщательно притиснут затылок, лопатки и ягодицы, липкие от хлынувшего из лопающихся лимфатических узлов млечного сока. Из разверзшихся подколенок по икрам истекает клейкий поток, разверзается вся млечная ночь, её подмышки и грудь. Содрогается её грудная мышца - из раскрывшихся млечных протоков выплёскивается первовлага.
Я и сам дополнительно мну себя, своими руками: мне нечего стыдиться, я взял назад только своё. Эта лонная влага, и смоченные ею мышцы мои. Крепящие ноги к лонной кости стальные сухожилия - мои. Из моего вымени, примятого моими руками, на стены комнаты брызжет сладкое молочко. Его капли стекают по благоговейным лицам кордебалета, козырьки кепок не могут защитить их, от меня защиты нет. Они слизывают мои сладкие капли, облизывают меня своим размноженным зеркалами языком. Кристаллы шуршат, процарапывая в языке глубокие борозды, но они не обращают на это внимания. Всё их внимание рабски отдано мне, но и я отдаю себя им, как раб: скручиваю разорванную рубаху в канат и затягиваю её петлёй на своей шее. Широко раздвинув ноги, я принимаю особо высокую арочную позу - и всё моё нутро распахивается, растянутое канатами портняжных мышц. Ему в сопровождение дан скрип костей малого таза. И мотив, и аккомпанемент слышны всем, во всей своей полноте.
Из моих преисполненных глубин полостей, из преисподних недр моих выдвигаются пещеристые, изрыгающие испарения секрета раскалённые тела, в сто глаз сторожащие огнедышащее влагалище, окружённое рубцовыми сосочками. Выступает наружу вся, ограждённая мощными пенными сталагмитами, подобными сцепившимся клыкам, моя вторая пещеристая пасть. Я возвращаю себе свой первоначальный облик, первооблик трубы с двумя жадно раззявленными пастями на её концах. Я возвращаюсь к себе таким, какой есть. Развернулся перед вами из куколки этого тела, вывернулся из его доли, за изнанку найденного для него судьбой места - и теперь я тут, на своём месте, изнанкой наизнанку: наг и виден всем в собственной, не чужой полноте.
Всякое стремится быть собой, найти своё место. Отсылаемое от себя в своё будущее, снаряжённое туда, где оно обязательно будет уже другим, не самим собой, оно упорно отыскивает себя и своё место в теперешнем. Оно отвергает своё будущее. Чем я хуже всякого? И я отвергаю от себя то, что не я: моё будущее, в которое наряжают меня, куда отсылают меня от себя самого - в историю и судьбу. Там меня наряжают в разнообразные шкуры, поселяют во множестве фальшивых папочек, что ж неестественного в том, что я оттуда возвращаюсь к себе, сюда! Я нахожу себя здесь и своё место тут, вот, при этом теле. Несвершающийся, я прихожу к этому свершённому телу, к этому законченному созданию, и упираюсь в его край, в свой конечный предел. Я нападаю на него в ночи моей, взламываю его края: свои концы. Кромсая его изъянами - изымаю из него законченность, ущербляя его совершенство - освобождаю от совершенства, и освободив от совершенства концов - возвращаю к его начальному пределу, где оно ещё и не начинало свершаться. К началу, полагающему свой предел там, где само начало только начинает быть. И где это тело ещё и не начинало кончаться, ещё не начало стремление к своему концу, к завершению своей кончины: к смерти. В том начале и оно, смертное, становится самим собой, очищенным от наростов семенем жизни, чистой мечтой о его произрастании. Становится чистым запахом мечты, постоянно мечтательным духом повествования о ней, неизменным духом его роста. Cтановится мною.