Иван Бунин - Том 2. Произведения 1887-1909
Сквозь сон я долго слышал, как казалось, над самой головою, странный перезвон колоколов. Я заснул на каких-то бревнах около пристани парома, и тело сразу оцепенело от переутомления; но я чувствовал себя среди несметной толпы народа, говор которого гулом стоял над рекою; чувствовал, что прозяб от весенней речной свежести, и никак не мог очнуться.
Новый монастырь, тот, что находится у подошвы горы, не так красив, как это кажется издали. Хозяйственные его постройки, особенно громадное здание гостиницы, походят на казармы. Везде было тесно от наехавшего народа. Пожилой монах, дремавший на крыльце гостиницы, на мой вопрос о помещении только посмотрел на мою блузу и затянулся долгим ленивым зевком. Послушник, которого я встретил в воротах, так спешил куда-то, что я не успел остановить его. Он только оглянулся и зашагал еще шире и неуклюжее, махаясь и подаваясь вперед всем телом, отчего на плечах его болтались бледно-желтые волосы. Другой какими-то тайными путями — темным, узким коридором, где стоял тяжелый дух склепа, воска, ладана и угар от самоваров, — провел меня в номер, уже занятый постояльцем.
Постоялец лежал на жестком диване, выставив кверху колени худых ног, и лицо его было желто и постно, как у мертвеца. На нем был серый пиджак, слишком широкий для его худощавого тела, на шее — шарф, на ногах — кроме сапог, рыжие голенища которых виднелись под короткими штанами, — резиновые глубокие калоши. Козлиная бородка его изобличала «кацапа», человека благочестивого, подозрительного и очень любопытного. Очень зорко осмотрев меня, он прикрыл глаза, полежал минуту молча и спросил:
— Из дальних, позвольте спросить?
Я сказал.
— Та-ак. По торговой части или, может, в услужении у кого?
— Нет.
— Значит, капитал свой имеете?
— А что?
Сожитель мой поднял брови, искоса глянул на меня и закашлялся…
— О-ох… — простонал он, тяжело повертываясь на бок.
— Вы нездоровы?
— Болезни не замечаю, а слабость большая во мне, особливо теперь. Очень без пищи ослабел я.
— Как без пищи?
Он тускло улыбнулся.
— А вы, что же, разве бога ни за что почитаете? Святые отцы, к примеру, прямо на то указывают, чтоб не вкушать за эти дни пищи, особливо с четверга…
И опять прикрыл глаза.
— А вы — торгуете? — спросил я.
— Косники были.
— Косы продавали?
— Правильно-с. Ну, а потом, хоть товар этот, прямо надо сказать, темный и прибыльный, и не сразу тут дойдешь до понимания, восемь гривен коса аль два с полтиной, — пришлось оставить.
— Отчего же?
— Результату нету настоящего.
Он помолчал и злорадно добавил:
— Теперича господа коммерцию полюбили; господину земскому председателю тоже желается барышок себе иметь.
— Да ведь это не в пользу председателя идет.
— Понимаем тоже…
— Так вы и бросили торговлю?
— Ну, нет, — без дела нельзя-с. Винную лавку содержим, черную…
— А в монастыре-то вы часто бываете?
— Да, как теперича я недалеко живу. А вы к чему же это? Про усердие-то?
Он сдвинул брови и заговорил строго:
— Всякому это подобает. И при деле всякий должон состоять и храмы божий не оставлять без внимания. Хочешь не хочешь, а исполняй. У меня теперича, к примеру сказать, самое горячее дело, а я вот все на жену бросил…
Он опять закашлялся слабым, внутренним кашлем и замолк.
— Вам нужен покой, — сказал я, вставая, — лучше я где-нибудь еще переночую.
— Теперь не до покоя.
— Да нет, все-таки…
— Ну, с богом! — сказал лавочник уже совсем неприязненно.
Весь берег перед монастырем был занят, как на ярмарке, телегами и народом. Тут были и смоленские мужики в бараньих шлыках, и туляки, и полтавцы, и волжане. Многие спали под телегами, другие закусывали, умывались; говор стоял сдержанный и сливался в однообразный гул. Под этот говор я и заснул. Когда же проснулся, берег уже опустел: все были в церкви.
(Полное собрание сочинений, т. 2, с. 99-101).
Белая лошадь
— А и глухая же сторона наша! — весело сказал землемер своим грудным, слегка сиплым тенором.
И, наклонившись, худой волосатой рукой подсунул под сиденье тележки, стоявшей возле хуторской конторы, старые пыльные ботинки, завернутые в газету.
Был теплый сухой вечер конца августа — вечер среди степных полей, таких задумчивых и мирных в засуху позднего лета, после уборки хлеба. Солнце только что закатилось за вишневым садом, окружавшим контору, и не оставило никаких красок после себя. Разве вот стало бледнее голубое однотонное небо, яснее луна на востоке, спокойнее лиловатые волнистые равнины да слышнее осторожный треск пересохших за лето стручков акации… Была во всем этом какая-то большая грусть, но землемеру и она была приятна. Все трогало его нынче, но почему — бог знает. Это чувство, что все хорошо, все восхитительно, бывало у него после долгих томлений в астме. Но астма не душила давно, уже больше месяца.
Помещик Стоцкий, высокий белоглазый блондин в батистовой косоворотке и лакированных сапогах, посмотрел с крыльца с той благодушно-презрительной улыбкой, которая всегда появлялась у него на лице после двух-трех рюмок. Нынче их было выпито пять, и угреватое лицо бывшего семеновца стало так сизо, что редкие белые волосы, тщательно причесанные на косой ряд, казались льняными, а глаза голубовато-оловянными. И глаза эти с легкой улыбкой оглядели землемера — кожаную куртку на шитой малорусской рубахе, штаны, заправленные в сапоги, по-цыгански загорелое и волосатое лицо с добрыми блестящими глазами, черную с проседью бороду… Кивнув работнику, державшему под уздцы коренника, помещик ответил:
— Глухая-то глухая, а вот голову кореннику надо опустить.
Но землемер замахал руками.
— Ни боже мой! — поспешно и весело сказал он мягким грудным голосом. — Люблю, грешный человек, с шиком проехать. Вот свернем на дорожку, да и с господом.
— Да и курите же вы! — вставил помещик равнодушно.
— И покурить люблю! — ответил землемер, привычным жестом доставая из бокового кармана камышовый мундштук и старый серебряный портсигар с Московским Кремлем на крышке.
И, быстро крутя папиросу, еще раз оглядел тележку.
Да, все в исправности! Чуйка на сиденье, сундук с причиндалами — под козлами, тренога — сзади. Про лошадей же и говорить нечего. С закрученными в узлы хвостами и с задранной мордой коренника — прямо щеголи: час езды до неба!
— И стало быть, прощения просим! — сказал землемер, сняв белый, пропотевший по околышку картуз и по-военному щелкнув каблуками. — Тысячу рублей денег и детей кучу! Дай, боже, и на лето то же.
Вынул и помещик свой портсигар — плоский, с оранжевым жгутом, с монограммами вкривь и вкось — и, постукивая мундштуком папиросы о крышку, мутно усмехнулся.
— Живы ли еще будем, господин хороший! — сказал он.
— Что? — воскликнул землемер, поднимая большие черные брови. — Да ни за что не умру! Вы там как себе хотите, а я — пас. Нет на то моего полного согласия.
— Нас с вами не спросят, — сказал помещик.
— А без спросу — это уж не тае… не годится.
— Не годится-то не годится, — сказал помещик, — а признайтесь-ка, потрухиваете небось? Недаром не любите разных там пятниц, понедельников и тому подобного…
Землемер сдвинул кистью руки картуз на затылок и слегка нахмурился.
— По совести сказать, не знаю, — ответил он, глядя в землю. — Боюсь, если говорить правду, всю жизнь — и весьма основательно боюсь. В хоре пел, по покойникам читал, а не привык вот…
— То есть как по покойникам? — спросил помещик. — Разве вы из духовных?
— Отчасти, — сказал землемер. — Дед — дьячок, отец — землемер, а я, верно, в деда. В молодости чуть не всю Библию наизусть знал. Теперь забывать стал…
— Стара стала, слаба стала, — вставил помещик армянским голосом.
— Да нет, — простодушно возразил землемер. — Мне ведь всего сорок пятый. А вот — астма! Помните в Долгом коричневого рогатого черта на алтарной двери? Лежит с высунутым языком, а Гавриил наступил ему на грудь и копьем его… Так вот и смерть: наступит, а ты вывертывайся!
— Ох, какая чертовщина! — прибавил он, закрывая глаза. — Гроб, свечи, венчик… А потом — погост, ночь, холод, темь, лозинки от ветра гудут… А ты лежишь без шапки, в одном сюртучке, весь гнилой, лиловый… Эх, умирать бы по-птичьему, по-звериному!
— Ну, это уж философия, — сказал помещик. — Звери тут ни при чем. Зверь издох — и дело с концом.
— Вот именно! — воскликнул землемер. — Попроще, понимаете, надо! Я, конечно, в этих штуках — как крот в соломе, но что такое смерть? «Я, Чувиль, веселая…»
Работник, державший лошадей, засмеялся и деликатно отвел глаза в сторону. Засмеялся и помещик.