Максим Горький - Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907
— А ежели мужики за дровами приедут или там… вообще, — как же я? Вязать? Это — не подойдет мне…
Мать засмеялась и Николай тоже, это снова смутило и огорчило парня.
— Не беспокойтесь! — утешил его Николай. — Не придется вам вязать мужиков, — уж поверьте!..
— Ну то-то! — молвил Игнат и успокоился, весело улыбаясь. — Мне бы вот на фабрику, там, говорят, ребята довольно умные…
Мать поднялась из-за стола и, задумчиво глядя в окна, проговорила:
— Эх, жизнь! Пять раз в день насмеешься, пять наплачешься! Ну, кончил, Игнатий? Иди спать…
— Да я не хочу…
— Иди, иди…
— Строго у вас! Ну, иду… Спасибо за чай-сахар, за ласку…
Ложась на постель матери, он бормотал, почесывая голову:
— Теперь ото всего дегтем будет вонять у вас… эх! Напрасно все это… Спать мне не хочется… Как он насчет середины-то хватил… Черти…
И, вдруг громко всхрапнув, он заснул, высоко подняв брови и полуоткрыв рот.
XXIВечером он сидел в маленькой комнатке подвального этажа на стуле против Весовщикова и пониженным тоном, наморщив брови, говорил ему:
— В среднее окошко четыре раза…
— Четыре? — озабоченно повторил Николай.
— Сначала — три, вот так!
И ударил согнутым пальцем по столу, считая:
— Раз, два, три. Потом, обождав, еще раз.
— Понимаю.
— Отопрет рыжий мужик, спросит — за повитухой? Вы скажете — да, от заводчика! Больше ничего, уж он поймет!
Они сидели, наклонясь друг к другу головами, оба плотные, твердые, и, сдерживая голоса, разговаривали, а мать, сложив руки на груди, стояла у стола, разглядывая их. Все эти тайные стуки, условные вопросы и ответы заставляли ее внутренне улыбаться, она думала: «Дети еще…»
На стене горела лампа, освещая на полу измятые ведра, обрезки кровельного железа. Запах ржавчины, масляной краски и сырости наполнял комнату.
Игнат был одет в толстое осеннее пальто из мохнатой материи, и оно ему нравилось, мать видела, как любовно гладил он ладонью рукав, как осматривал себя, тяжело ворочая крепкой шеей. И в груди ее мягко билось: «Дети! Родные мои…»
— Вот! — сказал Игнат, вставая. — Значит, помните — сначала к Муратову, спросите дедушку…
— Запомнил! — ответил Весовщиков. Но Игнат, по-видимому, не поверил ему, снова повторил все стуки, слова и знаки и наконец протянул руку.
— Кланяйтесь им! Народы хорошие — увидите…
Он окинул себя довольным взглядом, погладил пальто руками и спросил мать:
— Идти?
— Найдешь дорогу-то?
— Ну! Найду… До свиданья, значит, товарищи!
И ушел, высоко приподняв плечи, выпятив грудь, в новой шапке набекрень, солидно засунув руки в карманы. На висках у него весело дрожали светлые кудри.
— Ну, — вот и я при деле! — сказал Весовщиков, мягко подходя к матери. — Мне уж скучно стало… выскочил из тюрьмы — зачем? Только прячусь. А там я учился, там Павел так нажимал на мозги — одно удовольствие! А что, Ниловна, как насчет побега решили?
— Не знаю! — ответила она, невольно вздохнув.
Положив ей на плечо тяжелую руку и приблизив к ней лицо, Николай заговорил:
— Ты скажи им — они тебя послушают, — очень легко это! Ты гляди сама, вот — стена тюрьмы, около — фонарь. Напротив — пустырь, налево — кладбище, направо — улицы, город. К фонарю подходит фонарщик — днем, лампы чистить, — ставит лестницу к стене, влез, зацепил за гребень стены крючья веревочной лестницы, спустил ее во двор тюрьмы и — марш! Там, за стеной, знают время, когда это будет сделано, попросят уголовных устроить шум или сами устроят, а те, кому надо, в это время по лестнице через стенку — раз, два — готово!
Он размахивал перед лицом матери руками, рисуя свой план, все у него выходило просто, ясно, ловко. Она знала его тяжелым, неуклюжим. Глаза Николая прежде смотрели на все с угрюмой злобой и недоверием, а теперь точно прорезались заново, светились ровным, теплым светом, убеждая и волнуя мать…
— Ты подумай, ведь это будет — днем!.. Непременно днем. Кому в голову придет, что заключенный решится бежать днем, на глазах всей тюрьмы?..
— А застрелят! — вздрогнув, молвила женщина.
— Кто? Солдат — нет, надзиратели револьверами гвозди вколачивают…
— Уж очень просто все…
— Увидишь — верно! Нет, ты поговори с ними. У меня все готово — веревочная лестница, крючья для нее, — хозяин будет фонарщиком…
За дверью кто-то возился, кашлял, гремело железо.
— Вот он! — сказал Николай.
В открытую дверь просунулась жестяная ванна, хриплый голос бормотал:
— Лезь, черт.
Потом явилась круглая седая голова без шапки, с выпученными глазами, усатая и добродушная.
Николай помог втащить ванну, в дверь шагнул высокий сутулый человек, закашлял, надувая бритые щеки, плюнул и хрипло поздоровался:
— Доброго здоровья…
— Вот, спроси его! — воскликнул Николай.
— Меня? О чем?
— О побеге…
— А-а! — сказал хозяин, вытирая усы черными пальцами.
— Вот, Яков Васильевич, не верит она, что это просто.
— Мм, — не верит? Значит — не хочет. А мы с тобой хотим, ну и — верим! — спокойно сказал хозяин и, вдруг перегнувшись пополам, начал глухо кашлять. Откашлялся, растирая грудь, долго стоял среди комнаты, сопя и разглядывая мать вытаращенными глазами.
— Решать это Паше и товарищам, — сказала Ниловна.
Николай задумчиво опустил голову.
— Это кто — Паша? — спросил хозяин, садясь.
— Сын мой.
— Как фамилия?
— Власов.
Он кивнул головой, достал кисет, вынул трубку и, набивая ее табаком, отрывисто говорил:
— Слышал. Мой племяш знает его. Он тоже в тюрьме, племяш — Евченко, слыхали? А моя фамилия — Гобун. Вот скоро всех молодых в тюрьму запрут, то-то нам, старикам, раздолье будет! Жандармский мне обещает племянника-то даже в Сибирь заслать. Зашлет, собака!
Закурив, он обратился к Николаю, часто поплевывая на пол.
— Так не хочет? Ее дело. Человек свободен, устал сидеть — иди, устал идти — сиди. Ограбили — молчи, бьют — терпи, убили — лежи. Это известно. А я Савку вытащу. Вытащу.
Его короткие, лающие фразы возбуждали у матери недоумение, а последние слова вызвали зависть.
Идя по улице встречу холодному ветру и дождю, она думала о Николае: «Какой стал, — поди-ка ты!»
И, вспоминая Гобуна, почти молитвенно размышляла: «Видно, не одна я заново живу!..»
А вслед за этим в сердце ее выросла дума о сыне: «Кабы он согласился!»
XXIIВ воскресенье, прощаясь с Павлом в канцелярии тюрьмы, она ощутила в своей руке маленький бумажный шарик. Вздрогнув, точно он ожег ей кожу ладони, она взглянула в лицо сына, прося и спрашивая, но не нашла ответа. Голубые глаза Павла улыбались обычной, знакомой ей улыбкой, спокойной и твердой.
— Прощай! — сказала она, вздыхая. Сын снова протянул ей руку, и что-то ласковое дрогнуло в его лице.
— Прощай, мать!
Она ждала, не выпуская руки.
— Не беспокойся, не сердись! — проговорил он. Эти слова и упрямая складка на лбу ответили ей.
— Ну, что ты? — бормотала она, опустив голову. — Чего там…
И торопливо ушла, не взглянув на него, чтобы не выдать своего чувства слезами на глазах и дрожью губ. Дорогой ей казалось, что кости руки, в которой она крепко сжала ответ сына, ноют и вся рука отяжелела, точно от удара по плечу. Дома, сунув записку в руку Николая, она встала перед ним и, ожидая, когда он расправит туго скатанную бумажку, снова ощутила трепет надежды. Но Николай сказал:
— Конечно! Вот что он пишет: «Мы не уйдем, товарищи, не можем. Никто из нас. Потеряли бы уважение к себе. Обратите внимание на крестьянина, арестованного недавно. Он заслужил ваши заботы, достоин траты сил. Ему здесь слишком трудно. Ежедневные столкновения с начальством. Уже имел сутки карцера. Его замучают. Мы все просим за него. Утешьте, приласкайте мою мать. Расскажите ей, она все поймет».
Мать подняла голову и тихо, вздрогнувшим голосом сказала:
— Ну — чего же рассказывать мне! Я понимаю!
Николай быстро отвернулся в сторону, вынул платок, громко высморкался и пробормотал:
— Схватил насморк, видите ли…
Потом, закрыв глаза руками, чтобы поправить очки, и расхаживая по комнате, он заговорил:
— Видите ли, мы не успели бы все равно…
— Ничего! Пусть судят! — говорила мать, нахмурив брови, а грудь наливалась сырой, туманной тоской.
— Вот, я получил письмо от товарища из Петербурга…
— Ведь он и из Сибири может уйти… может?
— Конечно! Товарищ пишет — дело скоро назначат, приговор известен — всех на поселение. Видите? Эти мелкие жулики превращают свой суд в пошлейшую комедию. Вы понимаете — приговор составлен в Петербурге, раньше суда…
— Вы оставьте это, Николай Иванович! — решительно сказала мать. — Не надо меня утешать, не надо объяснять. Паша худо не сделает, даром мучить ни себя, ни других — не будет! И меня он любит — да! Вы видите — думает обо мне. Разъясните, пишет, утешьте, а?..