Федор Сологуб - Том 1. Тяжёлые сны
Тонкий позолоченный кинжал, из тех, которые иногда употребляются для разрезывания книг, с украшенною искусной резьбою рукоятью и с обоюдоострым лезвием, лежал на ее письменном столе. Елена взяла его в руки и долго любовалась им. Она купила его недавно, не потому, что он был ей нужен, — нет, ее взоры привлек странный, запутанный узор резьбы на рукояти.
«Прекрасное орудие смерти», — подумала она, и улыбнулась. Улыбка ее была спокойная и радостная, и мысли в голове у ней проходили ясные и холодные.
Она встала, — и кинжал блестел в ее опущенной обнаженной руке, на складках ее зеленовато-желтого платья. Она ушла в свою опочивальню и на подушках, лезвием к изголовью, положила кинжал. Потом надела она белое платье, от которого томно и сладостно пахло розами, опять взяла кинжал и легла с ним на постель поверх белого одеяла. Ее белые башмаки упирались в подножие кровати. Она полежала несколько минут неподвижно, с закрытыми глазами, прислушиваясь к тихому голосу своих мыслей. Все в ней было ясно и спокойно, и только темное томило ее презрение к миру и к здешней жизни.
И вот, — как будто кто-то повелительно сказал ей, что настал ее час. Медленно и сильно вонзила она в грудь — прямо против ровно бившегося сердца, кинжал до самой рукояти, — и тихо умерла. Бледная рука разжалась и упала на грудь, рядом с рукоятью кинжала.
Утешение
В ясный осенний день по шумной и людной улице возвращались домой два школьника. Один, Дмитрий Дармостук, был удручен тем, что в его дневнике единица. Тоска и страх ясно отражались на его худощавом лице с большим носом и тонкими, по привычке улыбающимися губами.
Дармостук — кухаркин сын, но одет чистенько, и сам чистый да белый. Он довольно высок для своих тринадцати лет.
Другой, Назаров, видно, сорвиголова, — растрепанный, оборванный, в стоптанных и нечищеных сапогах, в выгоревшей на солнце фуражке; весь он нескладный, — длинный, тощий, испитой. Его бледное и сухое лицо часто подергивается судорожными гримасами, а в минуту возбуждения он весь сотрясается, моргает и заикается.
— Недаром у меня утром правый глаз чесался, — сказал Дармостук, пожимаясь тонкими плечами, словно от холода, — так я и знал, что что-нибудь выйдет.
— Дурак, приметам веришь, — ответил Назаров, заикаясь на звуке «р». — Ты знаешь что, ты дневник расшей.
— Ну, и что же? — с робким любопытством спросил Дармостук.
— Ну вот, — оживленно говорил Назаров, начиная усиленно гримасничать и бестолково разводя руками, — вынешь лист с единицей, ну и вставишь чистый, — понимаешь, из другого дневника, — дома покажешь, а потом опять расшей, старый вставь.
Назаров засмеялся, поднял колено и хлопнул по нему ладонью.
— А чистый-то лист откуда мне взять? — нерешительно спросил Митя.
— Я тебе продам из своего дневника, — зашептал Назаров, оглядываясь по сторонам, — а сам скажу, что потерял, — понимаешь? — и куплю другой дневник.
— Да ведь будет видно, если расшить, — возражал Митя.
— Можно и не расшивавши вынуть, — сказал Назаров с уверенной усмешкою знающего человека.
— Ну? — недоверчиво спросил Митя.
Улыбка отдаленной надежды мелькнула на его бледных губах.
— Вот ей-богу, — убедительно говорил Назаров, — только надорвать вверху и внизу, — да вот я тебе покажу, — давай, — вот только войдем под ворота.
— Боюсь, — нерешительно сказал Митя, щурясь от набегавшего ветра, который поднимал с мостовой столбы сора и пыли.
А Назаров уже вытащил из сумки дневник, — тетрадочку, разграфленную на весь год для записи уроков, отметок и замечаний. Товарищи вошли в ворота большого проходного дома и там остановились. Дармостуку надо было идти через этот двор, а Назаров не отставал и убеждал Митю купить лист из дневника. Голоса их гулко раздавались под кирпичными сводами, и это пугало Митю.
— Ну, давай пятиалтынный, — говорил Назаров. — Ведь дневник двадцать копеек стоит, а куда он порченый? Для того только уступаю, что может потом и мне пригодится, на всякий случай, — понимаешь?
— Дорого, — сказал Дармостук, завистливо поглядывая на дневник.
— Дорого? Дурак! Найди дешевле, — с досадой крикнул Назаров и показал Мите язык, длинный и тонкий.
— Да мне и не надо.
Митя отвернулся, стараясь подавить незаконное желание.
— Ну, давай гривенник, — быстро заговорил Назаров, становясь опять ласковым. — Ну, пятачок? Соглашайся скорее, завтра двугривенный заломлю.
Назаров хватал Дармостука за руки холодными и цепкими пальцами и отчаянно гримасничал.
— Грешно, — пробормотал Митя и покраснел.
— Ничего не грешно, — запальчиво возразил Назаров, — а им не грешно колы лепить ни за что ни про что?
По Митину лицу было видно, что он недолго устоит против искушения. Но уже Назаров рассердился и сделал гримасу, выражавшую горчайшее презрение.
— Черт с тобой! — выкрикнул он, трепеща от досады, передернулся, как картонный паяц на ниточке, быстро всунул дневник в сумку и побежал прочь.
Митя вошел во двор и в раздумье тихо подвигался вперед. Двор тянулся длинный, неширокий, мощеный неровным булыжником. Посреди заднего флигеля мрачно зияли ворота на другую улицу. Вдоль двора лежал узенький, в одну плиту, неровный тротуар. По сторонам подымались четырехэтажные флигели с грязно-желтыми стенами, с бурыми деревянными, крупно продырявленными для воздуха ящиками в кухонных окнах. Проходили женщины в платках, мастеровые. Мусор валялся неприбранный. Стояла поломанная бочка. Грязные дети играли возле нее и весело и звонко кричали. Пахло неприятно и грубо.
Хорошо бы, если бы дневник показывать только матери! Но его надо показать еще и барыне… Барыня вспоминалась надоедливая, говорливая, важная, шумящая шелковым платьем и сильно пахнущая духами, — и всем этим наводила на Митю оторопь и страх.
И мать вспоминалась. Митя знал, что она будет бранить его и плакать. Она — угрюмая и бедная. Она работает, — и Митя понимал, что должен выучиться чему-нибудь, чтоб ей под старость был приют.
С улицы доносились грохочущие звуки, — проезжали экипажи, далеко сотрясая мостовую. Митя чувствовал, как бы в самых своих костях, как легонько вздрагивали камни, — и это дрожание страшило его, как и отзвуки от уличных гулов.
Вдруг, где-то высоко, услышал Митя тонкий смех и звонко лепечущий голос. Митя поднял глаза. В окне заднего флигеля, в четвертом этаже, увидел он девочку лет четырех, — и девочка понравилась ему. Освещенная солнцем, она лежала на подоконнике, ухватившись пухлыми ручонками за железный красный лист под окном, и смотрела ясными глазами вниз, на играющих маленьких девочек, которые бегали и визгливо хохотали. Девочку наверху радовало их веселье. Она нагибалась к ним, смеялась и кричала что-то, чего не слушали они.
Митино сердце тоскливо замерло. В первую минуту он не знал, что его страшит. Потом он подумал, что девочка может упасть, что она упадет, вот-вот сейчас. Митя побледнел и замер на месте. Привычная головная боль схватила его за виски.
Так высоко, — а девочка наклоняется, кричит и смеется. Так высоко, — и только узкая железная полоска, покатая вниз, отделяет девочку от страшной пропасти. «Голова у девочки, — думал Митя, — должна закружиться. Ей не удержаться», — думал он с отчаянием и страхом, и ему показалось, что она уже не смеется, что она тоже испугалась.
Злая мысль на мгновение овладела Митею и заставила его задрожать: он почувствовал нетерпеливое желание, чтобы девочка упала поскорее, лишь бы не томиться ему здесь этим страхом. Но едва только он понял в себе это желание, он спохватился и, — словно чувствуя, как она колеблется и скользит на узком железе, теряя равновесие и цепляясь задрожавшими ручонками, — побежал к девочке, протягивая руки. Но в эту самую минуту девочка взвизгнула, перевернулась в воздухе и упала, мелькнувши перед окнами, как сброшенный с чердака узел с бельем.
Митя не добежал. Он остановился, и руки его бессильно повисли. Девочка ударилась о камни затылком. Митя ясно услышал легкий треск ее черепа, похожий на звук от разбиваемой яичной скорлупы. Потом, с мягким стуком, она опрокинулась на спину и, как-то неловко изогнувшись и раскинув руки, легла ногами к Мите; глаза ее были полузакрыты, и губы жалобно искривились.
Два мальчика, не видевшие падения, все еще бегали и смеялись, — и голоса их звучали странно и неуместно. Девочки, перепуганные, стояли молча, дрожали и таращили глаза на ребенка, который неожиданно свалился к их ногам. Было так светло, на всем дворе лежали ясные и бледные отблески солнечных лучей от верхних окон, — кровь текла медленно из-под золотистых девочкиных волос яркою струйкой и смешивалась с пылью и сором.
Вдруг одна из девочек, слабенькая и хрупкая на взгляд, высоко вскинула руки, всплеснула маленькими ладошками и пронзительно закричала, без слов. Ее лицо покраснело и перекосилось, из прищурившихся глаз брызнули мелкие и частые слезинки, — и разлились по всему крошечному лицу. Не переводя голоса, протягивая руки и шатаясь, она метнулась в сторону, гонимая ужасом, наткнулась на Митю руками, отскочила и побежала дальше, крича и плача.