Глеб Успенский - Том 3. Новые времена, новые заботы
— Да ты вот что, Федор Петрович, — говорил обыкновенно в такую минуту кто-нибудь из слушателей, — ты расскажи просто, в чем дело, все и будет ясно!
— И отлично! — говорил на это Федор Петрович.
И затем уже следовал простой рассказ.
Так было и в описываемый вечер. Выведенный добрым приятелем на торную дорогу свободной речи, Федор Петрович еще раз понюхал табаку и сказал:
— Действительно, лучше я расскажу просто так, как было.
И затем, покряхтев немного, стал рассказывать.
II— Сестра моя с давних пор живет замужем в одном уездном городке под Москвой. Иногда, намучившись на службе, я ездил к ней отдохнуть, отдышаться, побыть в теплой семейной среде после холостой, одинокой квартиры.
В самом деле, иногда холодно, очень холодно холостому человеку. Так вот я ездил отогреться, оттаять. А начнет забирать скука — марш назад, и так опять на несколько лет.
«Вот таким-то родом заехал я к ней лет двадцать тому назад, в самые любопытные времена: тут и освобождение, и земство, и новый суд — словом, кипучее время. Пожил я у сестры, поел, попил, позевал вволю, наслушался всякой всячины, — наконец надо и назад ехать. Настал день отъезда; привели мне из пригородной слободки извозчика. Вышел я с ним поговорить и тут же сразу чрезвычайно им заинтересовался; сразу мне мелькнуло: „талант!“. Мальчишка лет пятнадцати, а красив, шельмец, боек, смел, даже дерзок. Стал я с ним торговаться. И что же? — на каждом слове дерзость, нахрап, без малейшей церемонии. И помину нет, чтобы снять шапку и дожидаться, пока скажешь: „надень“. Словом, ни тени рабского или униженного! Это-то меня и обрадовало и заинтересовало в нем, дерзость-то эта. „Вот они новые-то времена!“ И какой прелестный, смелый крестьянский юноша! Не стал я поэтому ни в чем ему поперечить и цену дал, какую он пожелал, даже когда он попросил тотчас же прибавить, прибавил ему без слова; просто победил он меня вообще с художественной стороны. Типичная, яркая фигурка, смелая юношеская душа, — и в ком? — в мужичонке! Люблю я это! Это паше, чисто русское, родное!»
Федор Петрович с удовольствием выпил стакан кахетинсгого (причем компания, конечно, последовала его примеру) и продолжал:
— Ну, вы знаете, что в былые времена отъезд от родных был делом далеко не простым. Теперь вот машина ходит по часам, — не попал к поезду, сиди лишние сутки.
А тогда можно было заставить ямщика прождать целый день, давши, конечно, ему на водку. Вот в таком роде пошли было и мои проводы на этот раз. Сели закусить часов в десять, а в двенадцать стало уж казаться, что дай бог только к четырем часам переговорить обо всем, о чем нахлынуло в голову. Перед отъездом всегда так бывает. Однако же вышло не так. Перевалило немного за двенадцать, слышу — прислуга говорит: «Извозчик спрашивает!» — «Пусть, отвечаю конечно, подождет!» Прошло еще полчасика, прислуга опять является, говорит: «Извозчик бранится, сладу нет!» Иду к нему, и опять меня в нем восхищает эта дерзновенность.
— Что же ты, — говорю, — братец, бунтуешь тут, не даешь мне как следует проститься?
И что же? Даже этих-то слов не успел я проговорить, как мальчонка, не слушая меня, сам начал читать мне нравоучение, да каким голосом, да с какими жестами!
— Вам, господам, — говорит, — время завсегда дорого, а нашему брату, мужику, нет? Извольте поторапливаться или пожалуйте деньги, и я уеду. Без вторых денег ждать не буду, а эти взыщу!
— Ну, можете себе представить, что это было за великолепие! Ну, положительно очаровал меня мальчишка.
Обругал я его, конечно, также и с своей стороны, но что прикажете делать? Покорился ему! Пришлось дать прибавку, и все-таки нельзя было не поторапливаться. И, наконец, кой-как я собрался, простился и поехал.»
Федор Петрович не спеша выпил полстакана кахетинского (конечно, и компания) и сказал:
— Великолепный мальчишка!
Затем допил другую половину стакана и продолжал:
— Мальчишка стал интересовать меня буквально каждую минуту: сидит на козлах мрачный, угрюмый и, очевидно, о чем-то крепко думает. Заинтересовало меня — почему он все оглядывается по сторонам: не то боится, не то желает встретить кого-то?
— Что ты вертишься? — говорю. — Что ты оглядываешься?
— У всякого свои дела есть! — отвечает, и это таким тоном, как будто хотел сказать: «отстань!», даже просто: «убирайся!» И едва он так грубо оборвал меня дерзким словом, гляжу, он, как будто в испуге, круто и сразу свернул с большой дороги и погнал лошадей по каким-то переулкам и закоулкам того подгородного села, откуда был взят сам. в чем не было ни малейшей надобности.
— Зачем ты с дороги свернул? — говорю. — Чем тебе там не дорога? Ведь все-таки на ту же большую дорогу выедешь?
— Доставить к месту — мы тебя доставим, — отвечает, — а разговоров твоих нам не требуется. Хоть бы я тебя по крышам вез, так и то тебе не о чем болтать попусту!
Наконец это уж и меня затронуло несколько.
— Ах ты, — говорю, — каналья этакая? Какое же ты имеешь право так мне отвечать?
— А у тебя, — говорит, — какие такие есть права?
Но не успел я еще как должно осердиться, потому что действительно никаких, собственно говоря, правов-то нет, — как мальчишка, гнавший лошадей что есть мочи, вдруг поднялся в телеге и, махая вожжами, обратился ко мне, весь бледный, взволнованный и чем-то чрезвычайно пораженный.
— Не давай ему! Не давай! — кричал он, обращаясь ко мне. — Ишь, притаился, старый хрен!., догонять хочет. Не давай, барин! А то отыму из рук! Не догонит!..
— Кому не давать? Что ты болтаешь? — также закричал я мальчишке.
— Отцу! Родителю не давай! Ишь насторожился! Притаился, чтобы броситься догонять! Не давай!
От плетня отделился полупьяный и мозглявый человек, и когда мы поровнялись с ним, он ухватился за задок телеги обеими руками так, что уже я закричал, чтоб мальчишка не смел гнать, даже схватил его за шиворот и осадил. Но лошади все-таки бежали. А мозглявый человек, шлепая сзади телеги и задыхаясь, еле хрипел:
— Руб… хошь… черт!
— Не давай, барин! — неистово кричал мальчишка, выбиваясь из моих рук и не останавливая лошадей. — Пропьет! Матери отдай! Она будет тут сейчас!..
— Прокляну! Егорка! Прокляну! — едва дыша, хрипел старик, уже цепляясь за задок телеги.
— Стой! — сказал я. — Стой наконец! Я свои ему дам. Что это такое ты делаешь с отцом?
И, не доверяя мальчишке, сам схватился за вожжи и остановил телегу.
— Кровопивец, змей! — задыхаясь, с величайшим раздражением хрипел отец, пока я рылся в кармане, доставая кошелек. — Отца родного, мошенник, не жалеешь!
— Ты-то нас не жалеешь, а тебя-то нам за что же жалеть? — не меньше раздраженный, чем отец, криком отвечал ему мальчишка.
— Разбойник! — хрипел отец, потрясая кулаком. — Кровопивец! Я тебя… постой!.. Поговоришь ты у меня… Попадись только!
Рублевая бумажка, которую я протянул старику, заставила его прекратить эту брань и обратиться с благодарностью ко мне, но едва он успел снять шапку, как мальчишка уже стегнул лошадей, и мы помчались опять.
Старик, оставшись позади нас, продолжал грозить кулаком и что-то кричал, но нам уже не было ничего слышно.
В то кипучее время, кстати сказать, во всех сословиях было ужасно много таких, обреченных на погибель отцов: еще недавно было у них всего много, благодаря плотно сложившимся неправосудным порядкам, в которых одна нечистая рука мыла другую нечистую руку. Новые порядки разрушили эти гнезда, разросшиеся до огромных размеров благодаря беззаконию, глубоко пустившему корни в глубине русского общества. Беззаконная жизнь во всех отношениях, жизнь грубая, жирная, неряшливая, нецеремонная, — а главное, непременно «дармоедная», — вся она от одного дуновения той неотразимой правды, сознание которой пришло вместе с освобождением крестьян, разложилась, и еще недавно торжествующий, авторитетный, властный, крепко державшийся на ногах человек превратился в совершенное ничтожество, в нищего и подсудимого одновременно. («Эге! Федор Петрович! как ты ловко словоизвержению-то обучился… Сущий адвокат!») Именно к числу таких-то обреченных на погибель людей и принадлежал отец мальчика, когда-то богатый дворник, монополист извоза и всяких казенных субсидий по этому делу в целом уезде. Рухнули его неправедные доходы, рухнула и неправедная жизнь с беспрерывным обжорным праздником.
И вот он «допивает» остатки своего благосостояния, отнимая у детей и семьи, уже знающей, что ей надобно теперь полагаться только на свой неусыпный труд, по возможности большую часть заработка на пропой. По лицу его, кое-где носившему следы царапин и синяков, видно было, что старик роспился, ослаб, размяк и вообще держится на свете только выпивкой.
— Как же это ты с отцом-то так жестоко поступаешь? — сказал я мальчишке с укоризной. — А?