Лев Толстой - Том 13. Воскресение
— Ну, что же с вами делать! Посидите еще.
Старшой хотел уходить, когда вошел другой унтер-офицер и вслед за ним высокий, худой арестант с подбитым глазом и редкой бородкой.
— Я насчет девчонки, — сказал арестант.
— А вот и батя пришел, — послышался вдруг звонкий детский голосок, и беловолосая головка поднялась из-за Ранцевой, которая вместе с Марьей Павловной и Катюшей шила девочке новую одежду из пожертвованной Ранцевой юбки.
— Я, дочка, я, — ласково сказал Бузовкин.
— Ей тут хорошо, — сказала Марья Павловна, с страданием вглядываясь в разбитое лицо Бузовкина. — Оставьте ее у нас.
— Барыни мне новую лопоть[75] шьют, — сказала девочка, указывая отцу на работу Ранцевой. — Хорошая, кра-а-асная, — лопотала она.
— Хочешь у нас ночевать? — сказала Ранцева, лаская девочку.
— Хочу. И батю.
Ранцева просияла своей улыбкой.
— Батю нельзя, — сказала она. — Так оставьте ее, — обратилась она к отцу.
— Пожалуй, оставьте, — проговорил старшой, остановившись в дверях, и вышел вместе с унтер-офицером.
Как только конвойные вышли, Набатов подошел к Бузовкину и, потрагивая его по плечу, сказал:
— А что, брат, правда, у вас Карманов сменяться хочет?
Добродушное, ласковое лицо Бузовкина вдруг стало грустным, и глаза его застлались какой-то пленкой.
— Мы не слыхали. Вряд ли, — сказал он и, не снимая с глаз своих пленки, прибавил: — Ну, Аксютка, царствуй, видно, с барынями, — и поспешил выйти.
— Все знает, и правда, что сменялись, — сказал Набатов. — Что же вы сделаете?
— Скажу в городе начальству. Я их обоих знаю в лицо, — сказал Нехлюдов.
Все молчали, очевидно боясь возобновления спора.
Симонсон, все время молча, закинув руки за голову, лежавший в углу на нарах, решительно приподнялся и, обойдя осторожно сидевших, подошел к Нехлюдову.
— Можете теперь выслушать меня?
— Разумеется, — сказал Нехлюдов и встал, чтобы идти за ним.
Взглянув на поднявшегося Нехлюдова и встретившись с ним глазами, Катюша покраснела и как бы недоумевающе покачала головой.
— Дело мое к вам в следующем, — начал Симонсон, когда они вместе с Нехлюдовым вышли в коридор. В коридоре было особенно слышно гуденье и взрывы голосов среди уголовных. Нехлюдов поморщился, но Симонсон, очевидно, не смущался этим. — Зная ваше отношение к Катерине Михайловне, — продолжал он, внимательно и прямо своими добрыми глазами глядя в лицо Нехлюдову, — считаю себя обязанным, — продолжал он, но должен был остановиться, потому что у самой двери два голоса кричали враз, о чем-то споря.
— Говорят тебе, идол: не мои! — кричал один голос.
— Подавишься, черт, — хрипел другой.
В это время Марья Павловна вышла в коридор.
— Разве можно тут разговаривать, — сказала она, — пройдите сюда, там одна Верочка. — И она вперед прошла в соседнюю дверь крошечной, очевидно одиночной камеры, отданной теперь в распоряжение политических женщин. На нарах, укрывшись с головой, лежала Вера Ефремовна.
— У нее мигрень, она спит и не слышит, а я уйду! — сказала Марья Павловна.
— Напротив, оставайся, — сказал Симонсон, — у меня секретов нет ни от кого, тем более от тебя.
— Ну, хорошо, — сказала Марья Павловна и, по-детски двигаясь всем телом со стороны в сторону и этим движением глубже усаживаясь на нарах, приготовилась слушать, глядя куда-то вдаль своими красивыми бараньими глазами.
— Так дело мое в том, — повторил Симонсон, — что, зная ваше отношение к Катерине Михайловне, я считаю себя обязанным объявить вам мое отношение к ней.
— То есть что же? — спросил Нехлюдов, невольно любуясь той простотой и правдивостью, с которой Симонсон говорил с ним.
— То, что я хотел бы жениться на Катерине Михайловне…
— Удивительно! — сказала Марья Павловна, остановив глаза на Симонсоне.
— …и решил просить ее об этом, о том, чтобы быть моей женой, — продолжал Симонсон.
— Что же я могу? Это зависит от нее, — сказал Нехлюдов.
— Да, но она не решит этого вопроса без вас.
— Почему?
— Потому что, пока вопрос ваших с нею отношений не решен окончательно, она не может ничего избрать.
— С моей стороны вопрос решен окончательно. Я желал сделать то, что считаю должным, и, кроме того, облегчить ее положение, но ни в каком случае не желаю стеснять ее.
— Да, но она не хочет вашей жертвы.
— Никакой жертвы нет.
— И я знаю, что это решение ее бесповоротно.
— Ну, так о чем же говорить со мной? — сказал Нехлюдов.
— Ей нужно, чтобы и вы признали то же.
— Как же я могу признать, что я не должен сделать то, что считаю должным. Одно, что я могу сказать, — это то, что я не свободен, но она свободна.
Симонсон помолчал, задумавшись.
— Хорошо, я так и скажу ей. Вы не думайте, что я влюблен в нее, — продолжал он. — Я люблю ее как прекрасного, редкого, много страдавшего человека. Мне от нее ничего не нужно, но страшно хочется помочь ей, облегчить ее поло…
Нехлюдов удивился, услыхав дрожание голоса Симонсона.
— …облегчить ее положение, — продолжал Симонсон. — Если она не хочет принять вашей помощи, пусть она примет мою. Если бы она согласилась, я бы просил, чтобы меня сослали в ее место заключения. Четыре года — не вечность. Я бы прожил подле нее и, может быть, облегчил бы ее участь… — Опять он остановился от волненья.
— Что же я могу сказать? — сказал Нехлюдов. — Я рад, что она нашла такого покровителя, как вы…
— Вот это-то мне и нужно было знать, — продолжал Симонсон. — Я желал знать, любя ее, желая ей блага, нашли ли бы вы благом ее брак со мной?
— О да, — решительно сказал Нехлюдов.
— Все дело в ней, мне ведь нужно только, чтобы эта пострадавшая душа отдохнула, — сказал Симонсон, глядя на Нехлюдова с такой детской нежностью, какой никак нельзя было ожидать от этого мрачного вида человека.
Симонсон встал и, взяв за руку Нехлюдова, потянулся к нему лицом, застенчиво улыбнулся и поцеловал его.
— Так я так и скажу ей, — сказал он и вышел.
XVII— А, каково? — сказала Марья Павловна. — Влюблен, совсем влюблен. Вот уж чего никогда не ожидала бы, чтобы Владимир Симонсон влюбился таким самым глупым, мальчишеским влюблением. Удивительно и, по правде скажу, огорчительно, — заключила она, вздохнув.
— Но она, Катя? Как, вы думаете, относится она к этому? — спросил Нехлюдов.
— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. — Она? Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что может сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением, хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
— Так что же, исчезнуть мне? — сказал Нехлюдов.
Марья Павловна улыбнулась своей милой детской улыбкой.
— Да, отчасти.
— Как же исчезнуть отчасти?
— Я соврала; но про нее-то я хотела вам сказать, что, вероятно, она видит нелепость его какой-то восторженной любви (он ничего не говорил ей), и польщена ею, и боится ее. Вы знаете, я не компетентна в этих делах, но мне кажется, что с его стороны самое обыкновенное мужское чувство, хотя и замаскированное. Он говорит, что эта любовь возвышает в нем энергию и что эта любовь платоническая. Но я-то знаю, что если это исключительная любовь, то в основе ее лежит непременно все-таки гадость… Как у Новодворова с Любочкой.
Марья Павловна отвлеклась от вопроса, разговорившись на свою любимую тему.
— Но что же мне делать? — спросил Нехлюдов.
— Я думаю, что надо вам сказать ей. Всегда лучше, чтобы было все ясно. Поговорите с ней, я позову ее. Хотите? — сказала Марья Павловна.
— Пожалуйста, — сказал Нехлюдов, и Марья Павловна вышла.
Странное чувство охватило Нехлюдова, когда он остался один в маленькой камере, слушая тихое дыхание, прерываемое изредка стонами Веры Ефремовны, и гул уголовных, не переставая раздававшийся за двумя дверями.
То, что сказал ему Симонсон, давало ему освобождение от взятого на себя обязательства, которое в минуты слабости казалось ему тяжелым и странным, а между тем ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушило исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил: если человек, и такой хороший, ничем не связанный с ней, желал соединить с ней судьбу, то его жертва уже не была так значительна. Было тоже, может быть, простое чувство ревности: он так привык к ее любви к себе, что не мог допустить, чтобы она могла полюбить другого. Было тут и разрушение раз составленного плана — жить при ней, пока она будет отбывать наказание. Если бы она вышла за Симонсона, присутствие его становилось ненужно, и ему нужно было составлять новый план жизни. Он не успел разобраться в своих чувствах, как в отворенную дверь ворвался усиленный звук гула уголовных (у них нынче было что-то особенное), и в камеру вошла Катюша.