Лев Толстой - Андроид Каренина
«Верно, так надо», — подумал он и продолжал сидеть.
Чей это был крик? Он вскочил, на цыпочках вбежал в спальню и стал на свое место, у изголовья. Крик затих, но что-то переменилось теперь. Что — он не видел и не понимал и не хотел видеть и понимать. Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Поднятые руки просили его рук. Схватив потными руками его холодные руки, она стала прижимать их к своему лицу.
— Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! — быстро говорила она. — Мама, возьмите сережки. Они мне мешают. Ты не боишься?
Она говорила быстро, быстро и хотела улыбнуться. Но вдруг лицо ее исказилось, она оттолкнула его от себя.
— Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди! — закричала она, и опять послышался тот же ни на что не похожий крик.
Левин схватился за голову и выбежал из комнаты.
— Ничего, ничего, все хорошо! — проговорила ему вслед Долли.
Но, что б они ни говорили, он знал, что теперь все погибло.
Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал чей-то никогда не слыханный им визг, рев, и он знал, что это кричало то, что было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий.
— Доктор! Что же это? Что ж это? Боже мой! — сказал он, хватая за руку вошедшего доктора.
— Кончается, — сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно, когда он говорил это, что Левин понял «кончается» в смысле — умирает.
Не помня себя, он вбежал в спальню. Он припал головой к дереву кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он сделался еще ужаснее и, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих, и слышалась тихая суета, шелест и торопливые дыхания, и ее прерывающийся, живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: «Кончено».
Он поднял голову. Бессильно опустив руки на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыбнуться.
И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, в Новую Россию, которой он себя противопоставил, но мир этот сиял теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все его тело, что долго мешали ему говорить.
Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем там, в ногах постели, в ловких руках княгини, как мерцающий свет дисплея, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью для себя, будет жить и плодить себе подобных.
— Жив! Жив! Да еще мальчик! Не беспокойтесь! — услыхал Левин голос княгини, шлепавшей дрожавшею рукой спину ребенка.
— Мама, правда? — сказал голос Кити.
Только всхлипыванья княгини отвечали ей.
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался голос совсем другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был смелый, дерзкий, ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда явившегося нового человеческого существа.
Кити была жива, страдания кончились. И он был невыразимо счастлив. Это он понимал и этим был вполне счастлив. Но ребенок? Откуда, зачем, кто он?.. Он никак не мог понять, не мог привыкнуть к этой мысли. Это казалось ему чем-то излишним, избытком, к которому он долго не мог привыкнуть.
— Посмотри теперь, — сказала Кити, поворачивая к нему ребенка так, чтобы он мог видеть его.
Высокие идеалы, Золотая Надежда, за которую он поклялся бороться до конца, — все это было позабыто, как только он в первый раз взглянул на своего ребенка. Когда мальчик еще не родился, он мог убедить себя, что защищать будущее его значит участвовать в восстаниях, посвящая всего себя зарождающейся борьбе за изменение общества, вне зависимости от того, какую цену придется заплатить за это.
Но теперь он был здесь, он был настоящим, реальным, теперь это маленькое хрупкое существо плакало на руках его, и все важное в жизни было здесь и посвящалось потребностям ребенка и храброй жены, которую он любил всем сердцем. Ребенок был всем, семья была всем.
Старческое личико вдруг еще более сморщилось, и мальчик чихнул.
Глава 10
Дела Степана Аркадьича находились в дурном положении. Деньги за две трети его маленькой, доставшейся по наследству шахты, были уже прожиты, и, за вычетом десяти процентов, он забрал у купца почти все вперед за последнюю треть. Купец больше не давал денег, тем более что в последнее время страну накрыл шквал слухов о предстоящих изменениях в грозниеводобывающей отрасли: одни говорили, что шахты засыпят, и на их месте будут сельскохозяйственные угодья, другие — что они будут изъяты у владельцев и переданы в ведение Департамента добычи грозниума.
Все жалованье уходило на домашние расходы и на уплату мелких непереводившихся долгов. Денег совсем не было.
Все его финансовые дела всегда решал Маленький Стива, заручившись советом надежного семейного робота-казначея II класса. Теперь, в отсутствии помощников, он тонул в море загадочных счетов, все это было неприятно, неловко и не должно было так продолжаться, по мнению Степана Аркадьича. Причина этого, по его понятию, состояла в том, что он получал слишком мало жалованья. Место, которое он занимал, было, очевидно, очень хорошо пять лет тому назад, но теперь уж было не то.
«Очевидно, я заснул, и меня забыли», — думал про себя Степан Аркадьич.
И он стал прислушиваться, приглядываться и к концу зимы высмотрел место очень хорошее и повел на него атаку, сначала из Москвы, через теток, дядей, приятелей, а потом, когда дело созрело, весной сам поехал в Петербург.
Это было место председателя недавно организованного комитета, задача которого состояла в проведении важных преобразований в области Антигравитационного транспорта. Стива не имел представления, какие именно предвидятся реформы или каким образом они будут проводиться, но был абсолютно уверен в том, что именно он должен занять эту должность.
Место давало от семи до десяти тысяч в год, и Облонский мог занимать его, не оставляя своей работы в Министерстве. Более того, у Стивы были связи, позволявшие ему надеяться — по слухам, непосредственным куратором проекта был его зять, Алексей Александрович Каренин. Его-то и хотел навестить в Петербурге Стива. Кроме того, он обещал сестре, что добьется от Каренина решительного ответа, касающегося ее положения — рассмотрело ли Министерство прошение об амнистии? Были они прощены и даст ли муж развод? И, выпросив у Долли пятьдесят рублей, он уехал в Петербург.
Степан Аркадьич вошел в кабинет Каренина, размещавшийся в штаб-квартире Министерства, и вынужден был приложить усилие, чтобы сдержать испуганный возглас. Серебряная маска, которая когда-то скрывала лишь пол-лица зятя, теперь разрослась и полностью закрыла его: Каренина не было видно, он скрывался под сияющим металлическим корпусом. Над округлой поверхностью торчал только пугающий искусственный глаз, он был похож на перископ подводной лодки. Поверх окуляра, как ни странно, было надето pince-nez, через которое, казалось, Каренин читал газету, когда в кабинет вошел Облонский.
— Вопросы, — сказал вдруг Каренин высоким, насмешливым голосом, пренебрежительно выставив перед собой газету. — У этого автора есть вопросы. Видите ли, он в глубине души чувствует, что россияне заслуживают ответов. Что ж, ответы мы предоставим. Ответы мы предоставим!
Каренин вернулся к чтению, и Степан Аркадьич, оказавшись в неловком положении, принялся ждать удобного момента, чтобы обговорить свои дела и дела сестры.
— Вопросы! — повторил Каренин. — Видите, Степан Аркадьич, у автора статьи, Левитского, есть сомнения в правомерности уничтожения всех устройств I класса. Он считает, что этот последний указ, изданный мною и моими коллегами для одной лишь цели — обеспечения безопасности наших сограждан, возможно, заведет Россию «слишком далеко». И все же, Министерству решать, что есть благо для народа!
— Да, так и есть, — сказал Облонский, когда Алексей Александрович снял pince-nez и склонил голову, — это все верно подмечено, однако и жизненный закон не отменить — люди получают удовольствие от тех маленьких свобод, от этих petites-liberties, которые дарят им устройства I класса.
— Да, но я действую по иному принципу, в основе которого видение свободы куда более широкое, — ответил Алексей Александрович; голос его доносился из металлического корпуса, словно с самого дна колодца. — Принято считать, что эти приспособления дарят свободу, но на деле они отнимают… отнимают у нас способность думать за себя, получать удовольствие самостоятельно, и в первую очередь, прилагать все те маленькие усилия, которые вместе и составляют достоинство человеческой жизни. Я не преследую личных интересов, моя цель — общее благо, защита высших и низших слоев населения в равной степени, — сказал он, наклоняя голову, словно бы глядя на Облонского поверх pince-nez. — Но они не могут этого понять, они не могут понять, что сами ведомы личными интересами и что головы их вскружили пустые фразы. И об этом они должны научиться сожалеть.