Евгений Замятин - Том 2. Русь
После выхода из тюрьмы Шеридан кончал свои дни в полной заброшенности, в нужде, забытый почти всеми. О нем не забывали только его Шейлоки: когда он уже был при смерти, в дом к нему явились полицейские, чтобы опять отправить его в долговую тюрьму. И только заверения врача, что они принесут туда уже мертвое тело, дали Шеридану возможность умереть не за решеткой.
Биография его была бы невыдержанной, если бы в ней не оказалось последнего «вдруг», последнего контраста, за умирающим Шериданом пришли полицейские, за мертвым Шериданом шли два королевских брата, герцоги, пэры, члены парламента; умирающего Шеридана хотели отвезти в тюрьму, мертвого Шеридана везли в Вестминстерское аббатство — в английский пантеон. День его пышных похорон напомнил тот день, когда он был на вершине славы, и весь Лондон стремился услышать его речь в Вестминстерском дворце.
«Что ни делал Шеридан, у него всегда это выходило лучшим в своем роде. Он написал лучшую комедию („Школу злословия“), лучшую драму („Дуэнья“), лучший фарс („Критик“), лучшее надгробное слово (памяти Гаррика): и все это увенчано еще одним: он произнес лучшую речь из всех, какие слышала Англия (речь по делу Гастингса)»
Это — выдержка из дневника Байрона. Байрон записал эхо, как современник. Но жестокое испытание временем, веками, среди всего этого «самого лучшего» сделало отбор: давно уже забыта слава Шеридана-политика, а Шеридан-драматург жив еще и до наших дней. Во всяком случае это можно сказать о двух его лучших вещах — «Соперниках» и «Школе злословия», вошедших в репертуар английской классики.
В реальной жизни Шеридана было столько театрально-эффектного, что материал его биографии неминуемо должен был оставить след на его пьесах. Это можно найти и в «Соперниках», и в «Школе злословия». Показанная в «Соперниках» авантюрная история любви Фолклэнда и Лидии, попытка их бегства, дуэль Фолклэнда с одним из поклонников Лидии, — все это построено, конечно, на знакомых уже нам приключениях самого Шеридана. Труднее отыскать автобиографические следы в «Школе злословия», но повидимому есть они и там. У Шеридана был старший брат Чарльз, никакими талантами, кроме показных добродетелей, не отличавшийся. Но отец всегда ставил его в пример шальному, беспутному Ричарду — и даже больше: он не раз заявлял, что у него «только один сын — Чарльз», а Ричард — лишь позорит честное имя Шериданов. И все же, когда отец умирал, возле него был именно Ричард, и заботы о семье взял тот же Ричард: добродетельный Чарльз показал, наконец, свое настоящее лицо. Очень вероятно, что именно из этих «семейных» элементов в «Школе злословия» сложились характеры обоих братьев Сэрфэс и одна из основных сюжетных линий пьесы, построенная на разоблачении старшего брата.
Любопытные данные о работе Шеридана над «Школой злословия» сообщает Т. Муур (Memoira of the life of the Right honorable R. B. Sheridan.), имевший возможность ознакомиться с рукописями пьесы. Первый вариант представлял собою двухактную комедию, с сюжетной установкой на историю Тизля и его жены. Действующими лицами в этой комедии были: сэр Роланд Гарпэр, Плаузибл, капитан Г. Плаузибл, Фримэн, Соломон Тизл, м-с Тизл, Мария. Соломон Тизл превращается затем в сэра Питера Тизл; Плаузибл становится впоследствии Джозэфом Сэрфэс. Комедия начиналась монологом Соломона Тизля; из этого монолога видно, что Тизл был задуман не холостяком, а, наоборот, рецидивистом-супругом с тремя приводами к алтарю. Последняя, третья, жена — на 30 лет моложе его, провинциалка, в которой уже легко узнать лэди Тизл из «Школы злословия». Но в ней пока еще осталась провинциальная простота: изворотливости позднейшей лэди Тизл в ней еще нет, тут она прямо говорит мужу, что сельская жизнь до смерти надоела ей, потому она и решила «выйти замуж за первого попавшегося дурака». И дальше, в ответ на реплику Тизля: «Значит, вы хотите моей смерти?» — она отвечает еще откровенней: «Вы знаете, что нет… потому что вы еще не сделали завещания в мою пользу». Тизл: «Но ведь я всего только средних лет мужчина». Лэди Тизл: «Вот в том-то и беда: уж лучше бы вы были лет на 20 постарше или лет на 20 помоложе, — я бы предпочла и то, и, другое»…
Несколько блестящих реплик, вроде только что приведенной, выпадают в окончательном тексте пьесы. Другие реплики, постепенно меняясь от варианта к варианту, показывают, ценою какого упорного труда достигалось такое как будто легкое, шампанское остроумие окончательного текста. Когда дело касалось любимой работы, Шеридан работать умел: об этом говорят его рукописи.
Из всех его пьес общественное значение имеет, конечно, именно «Школа злословия»: это не только комедия, но комедия сатирическая. Наибольшей силы сатирический заряд сконцентрирован на двух лицах пьесы: лэди Снируэл и Джозэфе Сэрфэс. Пустота высших кругов английского общества, наполняющего жизнь только одним — гомерическими сплетнями, в лице лэди Снируэл и ее окружения, показана так, как это может быть никому не удавалось сделать после Шеридана. Джозэф Сэрфэс в портретной галерее лицемеров и ханжей занимает почетное место рядом с мольеровским Тартюфом и нашим Молчалиным. Потомки этих почтенных господ здравствуют и посейчас: острие социальной сатиры и «Школе злословия» не затупилось, и в наши дни.
«Школа злословия» была уже написана и поставлена; уже много лет Шеридан не притрагивался к перу, но однажды распространился слух, что он пишет новую комедию. Один из его друзей, м-р Келли, спросил его, правда ли это; Шеридан ответил утвердительно. «Не верю, — сказал Келли. — Вы никогда больше не будете писать, вы боитесь писать». — «Кого же я боюсь?» — спросил Шеридан. — «Вы боитесь автора „Школы злословия“», — ответил Келли.
Келли был прав; Шеридан имел основания бояться автора «Школы злословия»: превзойти этого автора было трудно даже Шеридану.
1931
Шутейное
Приветственное слово к 50-летнему юбилею М. Горького
[текст отсутствует]
Буриме
[текст отсутствует]
Паноптикум
[текст отсутствует]
Приложения
Херувимы
[текст отсутствует]
Письмо в редакцию
[текст отсутствует]
Письмо Сталину
Уважаемый Иосиф Виссарионович,
приговоренный к высшей мере наказания автор настоящего письма — обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.
Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня, как для писателя, именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся, травли.
Я ни в какой мере не хочу изображать из себя оскорбленную невинность. Я знаю, что в первые 3–4 года после революции среди прочего, написанного мною, были вещи, которые могли дать повод для нападок. Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал — и продолжаю считать — что это одинаково унижает как писателя, так и революцию. В свое время именно этот вопрос, в резкой и обидной для многих форме поставленный в одной из моих статей (журн. «Дом искусств», № 1, 1920), был сигналом для начала газетно-журнальной кампании по моему адресу.
С тех пор, по разным поводам, кампания эта продолжается по сей день, и в конце концов она привела к тому, что я назвал бы фетишизмом: как некогда христиане для более удобного олицетворения всяческого зла создали черта, так критика сделала из меня черта советской литературы. Плюнуть на черта — зачитывается как доброе дело, и всякий плевал как умеет. В каждой моей напечатанной вещи непременно отыскивался какой-нибудь дьявольский замысел. Чтобы отыскать его — меня не стеснялись награждать даже пророческим даром: так, в одной моей сказке («Бог»), напечатанной в журнале «Летопись» — еще в 1916 году — некий критик умудрился найти… «издевательство над революцией в связи с переходом к НЭПу»; в рассказе («Инок Эразм»), написанном в 1920 году, другой критик (Машбиц-Веров) узрел «притчу о поумневших после НЭПа вождях». Независимо от содержания той или иной моей вещи — уже одной моей подписи стало достаточно, чтобы объявить эту вещь криминальной. Недавно, в марте месяце этого года, Ленинградский Облит принял меры к тому, чтобы в этом не оставалось уже никаких сомнений: для издательства «Академия» я проредактировал комедию Шеридана «Школа злословия» и написал статью о его жизни и творчестве: никакого моего злословия в этой статье, разумеется, не было и не могло быть — и тем не менее Облит не только запретил статью, но запретил издательству даже упоминать мое имя как редактора перевода. И только после моей апелляции в Москву, после того как Главлит, очевидно, внушил, что с такой наивной откровенностью действовать все же нельзя — разрешено было печатать и статью, и даже мое криминальное имя.