Дора Штурман - Городу и миру
Солженицын говорит о своих и Сахарова размышлениях над тем, "как нам уйти из этой страшной системы", причем уйти "эволюционным плавным путем". Горбачев же озабочен, по-видимому, тем, как сохранить и усилить эту систему, может быть, сделав ее менее страшной для законопослушных граждан и "улучшив", "очистив", "оздоровив" (с точки зрения верхушки КПСС) ее "человеческий фактор". Цели, как видим, противоположные. Вопрос заключается в следующем: если даже эти малые послабления повысят незапланированную общественную активность в сферах духа и действия (а они, конечно, ее повысят) и это начнет угрожать главным устоям системы, дестабилизировать ее, чтo выберут правители: отход от системы или усмирение общества? Ответа на этот вопрос сегодня у общества еще нет. Пока же вернемся к Солженицыну 1976-го года. Он продолжает:
"За последние два года произошло ужасное: Запад сдал не только 4-5-6 стран, Запад отдал все мировые позиции, - Запад с такой стремительностью все отдавал, и с такой стремительностью укреплял нашу тиранию, что сегодня все эти вопросы в Советском Союзе практически закрылись. Сопротивление осталось, но я говорил уже не раз: наше сопротивление и наше духовное возрождение, как всякий духовный процесс, - медленный процесс. А ваши капитуляции, как всякий политический процесс, - стремительны. Быстрота ваших капитуляций настолько обогнала рост нашего возрождения и укрепления, что сейчас практически перед Советским Союзом есть путь только один: расцвет тоталитаризма. И справедливее было бы, чтобы не вы задали мне вопрос о путях России, простите, Советского Союза, - не будем путать, а справедливее, чтобы я задал вам вопрос о путях Запада, потому что ныне стоит вопрос не о том, как Россия с помощью Запада вырвется из тоталитаризма, но - как Запад сможет избежать той же участи, как Запад сможет устоять против невиданного натиска тоталитаризма. Вот эта проблема" (II, стр. 255-256).
До самого недавнего времени этот очерк реальности был бесспорным. В ближайшие годы, если не месяцы мы увидим, когда Солженицын был ближе к истине: когда питал крохотную искру надежды на то, что "вожди" образумятся, или когда отказался от этой надежды.
Солженицын - моралист, но не пацифист. Он так формулирует свое отношение к применению нравственных категорий в политике, что становится ясно: с его точки зрения, есть обстоятельства, когда уклонение от войны безнравственно:
"Меня удручает, что прагматическая философия последовательно пренебрегает нравственными категориями, и сейчас в западной прессе мы можем читать откровенное провозглашение принципа, что нравственные категории не относятся к политике, они не применимы и не должны, мол, применяться. Я напомню Вам, что в 1939 году Англия рассуждала иначе. Если бы нравственные категории не были применимы к политике, то было бы непонятно, зачем, собственно, Англия вступила в войну с гитлеровской Германией. Прагматически можно было выйти из положения, но Англия избрала нравственный путь, и испытала и явила миру может быть самый блестящий свой героический период. А сегодня мы об этом забыли, сегодня руководители английской политики откровенно провозглашают, что они не только признают над любой территорией любую власть - независимо от ее нравственных качеств, а даже спешат признать, спешат опередить других. Где-то в какой-то стране, в Лаосе, в Китае, в Анголе, потеряна свобода, пришли к власти тираны, бандиты, марионетки, и прагматическая философия говорит: неважно, мы должны их признать, и даже скорее. Нельзя считать, что великие принципы обрываются на ваших границах, что пусть свобода будет у вас, а там пусть будет де-факто. Нет, свобода неделима! И надо относиться к этому вопросу нравственно. Может быть - вот это один из главных пунктов расхождения..." (II, стр. 256-257).
Речь идет, по-видимому, о расхождении между значительной частью западных общественных деятелей и Солженицыным.
Сегодня все больше исследователей, публицистов, общественных и даже государственных деятелей говорят о неделимости свободы, о необходимости ставить политику демократического мира по отношению к той или другой стране в зависимость от уровня гражданских свобод в этой стране. Но никто не ссылается на Солженицына, раньше и упорней других об этом заговорившего. Причем как правило (есть исключения), марксистским тираниям (Эфиопия, Ангола, Никарагуа, Куба, Мозамбик, Вьетнам, Камбоджа и пр.) прощается их бесчеловечная суть. Она игнорируется ради "величия" марксистско-ленинских экспериментов: вступают в силу социалистические сентименты Запада - родины социалистических учений и коммунистической доктрины. Зато от режимов, медленно изживающих свою самозащитную авторитарность, требуют гибельной для них поспешности (ЮАР, Южная Корея и др.). И оставляют или почти оставляют на произвол судьбы героические движения сопротивления в Анголе, Мозамбике, Афганистане, Никарагуа и пр.(. Отказ от подобного "прагматизма" Солженицын и имеет в виду, когда говорит:
"Я - не политический деятель, и могу предлагать советы только духовные. Я хотел бы, чтобы Запад не терял воли и понимал, что свобода, которая досталась от предков и которая у вас уже 300 и больше лет, что эта свобода требует жертв. Вот чего я хотел бы от Запада: духовной крепости и моральной разборчивости" (II, стр. 260).
Но М. Чарлтон не видит другого способа "избежать ядерной катастрофы", кроме технолого-экономической помощи и уступок тоталитарному Востоку (уже и части Африки и Латинской Америки). Он приводит довод, который очень популярен на Западе, но менее всего способен убедить Солженицына, - роковую фразу Бертрана Рассела: "Лучше быть красным, чем мертвым".
Как мы уже видели, Солженицын не раз (в частности, и в этой беседе) констатировал удивительный факт: ядерная угроза, если считать ее реальной, в равной мере нависает над обеими сторонами конфликта, но почему-то западную сторону эта угроза автоматически ослабляет, а тоталитарную усиливает. Мы уже отмечали, что Солженицын вообще не верит в реализацию советского ядерного шантажа: он неоднократно говорил и писал, что при неизменных глобально-политических тенденциях коммунизм одолеет демократию и без применения ядерного оружия. Что же до формулы Бертрана Рассела, то она Солженицына потрясает. Он говорит:
"...я вообще не понимаю, почему Бертран Рассел сказал: "лучше быть красным, чем мертвым", а почему он раньше не сказал: "лучше быть коричневым, чем мертвым"? - тогда нет разницы. Вся моя жизнь, и жизнь моего поколения, и жизнь моих единомышленников состоит в том, что лучше быть мертвым, чем подлецом. В этом ужасном выражении - потеря всякого нравственного критерия. На короткой дистанции оно дает возможность лавировать и продолжать наслаждаться жизнью, но в дальнем плане обязательно погубит всех, кто так думает. Это - страшная мысль. Благодарю Вас, что Вы привели ее для яркой характеристики Запада" (II, стр. 263).
Из словосочетания "вся моя жизнь, и жизнь моего поколения, и жизнь моих единомышленников" я бы исключила средний член: то, что справедливо по отношению к Солженицыну и его единомышленникам, не приложимо ко всему поколению ровесников революции, а также ни к одному другому советскому поколению. В каждом из них едва ли не большинство состоит из людей лояльных к коммунистической власти, из людей бездумных, из людей подсознательно и сознательно исповедующих формулу Рассела, даже не зная, что она сформулирована кем-то другим. Долгий тоталитарный гнет и десятилетия всеобъемлющей информационной монополии не проходят даром.
Чарлтон продолжает настаивать на том, что разрядка хороша как отдых от "напряженной холодной войны", "как передышка, как шанс", как "что-то новое", но Солженицын стоит на своем:
"А я настаиваю: вам кажется, что это отдых? Но это мнимый отдых, отдых перед гибелью" (II, стр. 263).
Трудно сказать, как далеко вперед он тут смотрит, но в стремлении докричаться и разбудить - спасти! - ему отказать нельзя.
Выступление Солженицына по английскому радио 26 февраля 1976 года (I, стр. 256-268) сравнимо по своей обличительной страстности, по яростному стремлению потрясти слушателей и подвигнуть их на спасительный путь со знаменитой его Гарвардской речью 8 июня 1978 года.
В начале своего обращения к английским радиослушателям Солженицын обещает "говорить откровенно, не пытаясь понравиться или польстить" (I, стр. 256). Он, действительно, не польстил и соответственно не понравился. Речь в Англии, как и речь в Гарварде, вызвала нарастающее охлаждение к нему многих популярных глашатаев общественного мнения Запада (часто, однако, далеко не исчерпывающих взглядов тех обществ, которые они представляют и, в значительной степени, ориентируют).
Мы уже говорили: в публицистике Солженицына, да и в "узлах" "Красного колеса", больше вопросов, чем однозначных ответов. Так, и в Англии 1976 года он говорит:
"Есть много загадок и противоречий в человеческой натуре, их сложность и вызывает к жизни искусство, то есть поиск не линейных формулировок, не плоских решений, не однозначных объяснений. Среди таких загадок: почему люди, придавленные к самому дну рабства, находят в себе силу подниматься и освобождаться - сперва духом, потом и телом? А люди, беспрепятственно реющие на вершинах свободы, вдруг теряют вкус ее, волю ее защищать и в роковой потерянности начинают почти жаждать рабства? Или: почему общества, кого полувеками одурманивают принудительной ложью, находят в себе сердечное и душевное зрение увидеть истинную расстановку предметов и смысл событий? А общества, кому открыты все виды информации, вдруг впадают в летаргическое массовое ослепление, в добровольный самообман?